Я глянул на часы.
— Двадцать минут просидели вместо десяти. Нужно двигаться, дорогой коллега.
Стало холодно внутри то ли от пятиградусной воды, то ли от двадцатиминутной неподвижности. Мы поднялись, разминая застывшие ноги. Я помог Оле натянуть рюкзак, сам, сидя, залез в лямки своего, перевернулся на четвереньки, медленно встал, и мы снова двинули на запад.
9
— Я что-то тебе должен сказать, Оля, но пока еще рано.
— Рано? Рано почему: потому что четверть десятого или потому что мне только двадцать один год?
Я усмехнулся:
— Благоприятные обстоятельства, Оля, не созрели.
— Как серьезно, Павел Родионович, и как скучно. Мой отец работает председателем совхоза «Победитель» — есть такой совхоз на Алтае. Он часто повторяет такие слова: «Обстоятельства люди делают. Живешь, трудишься хорошо — это обстоятельства. Смеешься, в кино ходишь, в праздник гуляешь — тоже обстоятельства». Все это он называет хорошими обстоятельствами. «А плохих обстоятельств, — говорит он, — я не признаю. Плохой урожай — значит, сам плохо работал. Град? Заморозки? Засуха? Оттого плохой урожай? Плохо работали. Нужно было много больше работать». И меня он воспитывал под девизом «Все, дочка, от тебя зависит». А вы мне, Павел Родионович, пытаетесь внушить, что есть какие-то обстоятельства, которые должны как-то расположиться благоприятно, как звезды на небе, лишь только тогда вы мне что-то сможете сказать. Рационализмом попахивает, Павел Родионович. Скажите просто: «Нечего мне пока сказать. Не придумал еще. Слова во мне еще не созрели». Слова, Павел Родионович, а не обстоятельства.
Хорошо, когда есть крыша над головой, когда от гречневой каши с тушенкой тяжел желудок, когда копотное пламя свечи не нервничает, а спокойно тянется вверх, вырывая из темноты желтым своим светом черный бок чайника, раскатанные черные спальники и тонкую Олину руку, на которой пристроилась ее голова! Хорошо! Вот последнее — оно и есть самое хорошее. И еще неплохо, что засветло мы сумели разбить лагерь, хотя и не дошли до намеченной точки. Но малость не дошли — всего километра полтора. Мне показалось: выше мы вообще не найдем места для стоянки. Невысокая терраска, что прыгала с одного берега речки на другой, вдруг стала совсем узенькой. И мы остановились.
Честно говоря, места пониже были лучше, но не возвращаться же. А когда выросла палатка и неподалеку заполыхал костер, мне показалось, что лучшего места и не найти.
Склон долины прижимался почти к самой палатке лысой проплешиной. Кончалась проплешина зарослями кедрача, а выше раскинулось море ольхового стланика. Кедрач есть — с дровами не пропадем. Вода в десятке метров отсюда. Оле тоже понравилось место.
Вы бы посмотрели, как я в тот вечер все быстро и четко делал! Мгновение — и вот я уже внизу с охапкой сухих кедрачовых лап, еще мгновение — и горит костер, красивый, добротный, жаркий, на котором можно и поросенка зажарить, если б он был, еще мгновение — и стоит палатка с тугими, как барабан, скатами. И все у нас кипит, бурлит, варится, и все-то я с полуслова понимаю. Пока каша преет — портянки сохнут, сапоги на пар исходят. Все путем! Все ладом! Что бы я делал без этого маршрута, где бы запасся этакой лихостью и легкостью? Вот молодец Окунь, настоящий, забодай его комар, друг. Как он, родной, догадался «дыру» оставить?
В нашей одноместной палатке до умиления уютно. И тепло. Олин спальник, если смотреть от входа, слева, мой — справа. Все дела переделаны, сапоги, просушенные, лежат в головах, портяночки сухонькие — в мешке, в ногах. Недопитая кружка чая стоит передо мной, на душе умиротворение — это в смысле, что нигде душа не болит, ни в каком месте, наоборот, она, душа, праздничная у меня сегодня, молодая, все тянет меня куда-то вверх, вверх, и кажется, напряги я волю каким-то особым образом — и смогу приподняться от земли, даже полететь в свое удовольствие.
У Оли на ногах очень толстые и, должно быть, очень теплые серые носки с коричневым орнаментом, и я, не вступая в полемику об обстоятельствах, добродушно меняю тему разговора.
— Хорошие у тебя носки, — говорю я ей.
— «Хорошие» — сказать мало. «Лечебные», говорит моя бабушка. В какой сырости ни была, ни разу не чихнула. У нас на Алтае говорят: «Держи ноги в тепле, голову в холоде».
— Желудок в голоде, — продолжаю я. — Это, Оля, так вся Россия говорит от Балтики до Тихого океана, то есть до нас с тобой.
— Надо же, а я думала, что это наша алтайская поговорочка.
— Да нет… Оля, не только алтайская. Расскажи мне что-нибудь о себе.
— Что же вам, Павел Родионович, рассказать? Я думаю: родословная моя гас прежде всего интересует. Верно?
— Не обязательно. Просто решил почерпнуть более достоверные сведения из первоисточника. Вообще терпеть не могу за глаза о ком-то что-то выяснять. Даже вот когда был начальником партии и приходилось кадры набирать, то только сам подбирал, без протекций, без рекомендаций. Поговорю, понравится человек — беру, нет — простите.
— И неужели не ошибались?
— Редко. У меня, Оля, есть индикатор неплохой; если глаза у человека прямо и спокойно смотрят, нет, даже пусть в сторону (не все же люди могут смотреть другому в глаза), но обязательно спокойно, Оля, без дрыганий, беганий и подергиваний, то брал таких.
— Ну а если у человека от застенчивости беспокойные глаза?
— Не-ет, Оля, застенчивых я сразу же узнаю: у них чаще руки в работе, а не глаза.
— А у меня спокойные глаза, Павел Родионович?
— Как лесные озера в Карелии.
— О! Спасибо. Всю жизнь мечтаю в Карелии побывать, чтобы, как в песне, долго снилась она. — Оля перевернулась на живот, опустила подбородок в чашу из ладоней и подняла глаза к пламени свечи.
— Карелия — это хорошо, — вздохнул я. — Для меня она в прошлом, для тебя — она в грезах, поэтому расскажи о том, о чем я тебя просил.
Не меняя позы, хотя ей так было, по-видимому, не совсем удобно вести разговор, она начала говорить медленно, растягивая гласные:
— Вам интересно, в каких пропорциях и какие крови помешаны во мне? Нет ничего проще. Мой дед — красный партизан, чоновец, лихой разведчик. Служил в частях особого назначения Приморского ОГПУ по борьбе с бандитизмом. ЧОН и есть сокращенно части особого назначения. Так вот, звали деда Ким Ю Гон. Был он кореец. И женился на Маше Онищенко, когда их отряд стоял в Спасске. Деду было двадцать с небольшим, а Марии Остаповне, моей бабушке, семнадцать. Бабушка рассказывала мне много о нем. Дед, как говорила бабушка, был маленький, но красивенький, стройный, проворный, гибкий и удачливый, такой озорной, азартный, и так он сильно любил ее, что какие там ни были суды-пересуды, а она пошла с ним. И родила она ему сына Макара. Вот это и был мой отец. Деда Кима убили в бою весной двадцать третьего года, а Макар Ким родился летом.
А двадцать пять лет спустя родилась я. Вот и вся моя родословная.
— А мама твоя?
— Правда — мама. Как же без мамы? Оша моего всю жизнь тянуло к земле. И бабушка не мешала — она сама из украинских переселенцев. Так у отца, видно, эта страсть к земле в кровь перешла и от малороссийских хлеборобов, и от корейских огородников. Отец перед войной уже техникум сельскохозяйственный заканчивал. Диплом писал. А тут война. И Макар Ким «от звоночка до звоночка», он сам так говорит, всю войну в разведке, как дед. Вот бабушка называла деда удачливым, но отец оказался еще удачливей. Он же, мало того что от Москвы до Вены дошел, и японской войны чуть-чуть прихватил. А осел после войны на Алтае, под Бийском. И жену он там встретил, маму мою, Наталью Сергеевну. А мама моя не местная — из Новгородской области их эвакуировали из-под Старой Руссы.
— Оля! — обрадовался я. — Да наши предки земляки! Мой отец в Уторгоше родился. И бабушка там умерла. Это совсем недалеко от Старой Руссы. Наверно, сотни полторы километров не наберется! Вот дела!
Я почему-то долго не мог успокоиться, как будто землячество ее матери и моего отца могло очень сильно повлиять на мою жизнь.
Оля привстала и протянула мне руку:
— Ну почему же вы этого раньше мне не сказали? А я думаю: что-то в вас есть такое знакомое, ну до того знакомое! — рассмеялась она. — Вы на кого больше похожи?
Я как будто того и ждал, свободно протянул навстречу свою руку, но, как только ее рука оказалась в моей, откуда-то снова навалилась на меня глыба скованности, если хотите, ущербности, и рукопожатие мое получилось суетливым.
Ох и проклял же я себя!
А Оля и не думала фиксировать внимание свое на позорных моих действиях, она лишь переспросила:
— Так на кого же?
«Надо, Павел Родионович, надо собраться и отвечать толком, если не хочешь завтра утром за палаткой шмыгать носом. Улыбнись, пацан! Хорошо, морда твоя противная в тени, а то было бы зрелище!»