И ему тотчас же захотелось, чтобы им руководила чужая воля. Чтобы кто-то непременно знал, как лучше. Чтобы кто-то сказал: "Ставишь будильник на шесть утра и идёшь наслаждаться природой".
Он подумал, что хочет быть миксомицетом и жить по строгим законам; ползти туда, куда ползут все остальные. Ведь если бы клетки не умели договариваться, микс не сдвинулся бы с места и умер с голоду. И Валерик хотел быть клеткой, которая ползёт куда надо. Ползёт потому, что кто-то высший диктует и не объясняет зачем, и не отравляет душу сомнениями.
И пусть диктуют не сверху, пусть просто извне. Как, например, плазмодий – роботом. Валерик был согласен. Он вспомнил, как вдохнул споры арцирии, и подумал, что, возможно, им уже руководят, но он сопротивляется, как будто коллективный разум сотен клеток может сделать ему хуже.
Не может.
И вдруг показалось, что во всех последних событиях есть великий смысл, который Валерик не видел, потому что думал, что действует сам по себе. Теперь ему было очевидно, что он, Лера, Лев, Ляля, Лёля – все они были, по сути, плазмодием.
Все они собрались ради драгоценного потомства, ради Дани, который теперь сидел на старой скамейке, чуть наклонившись вперёд и опершись о Валерикову сильную руку, и смотрел, как медленно падают вниз сорванные и брошенные им листья жасмина. И все они выстроились в одно плодовое тело, и он, Валерик, тоже был его частью.
И если это было так, то все его судорожные попытки обрести личное счастье были никчёмными. Он бы понял это раньше, если бы не сопротивлялся и принял вещи такими, как есть.
Плазмодий жил только пока не имел потомства: его клетки встречались и расходились, поглощали бактерий и любили друг друга, а потом замирали, высыхали – умирали, превращаясь во что-то вроде защитной оболочки для спор, не более того.
Валерик не хотел умирать или даже просто лишаться движения, но теперь, глядя на Даню, понимал, что Даня важнее. Валерик был нужен ему. А Лера... Лера, казалось, исполнила свою роль. Из её тела образовалась спора, из тела Валерика – ножка спорангия или, в крайнем случае, оболочка плодового тела. На Леру не было надежды. Вчера, казалось, она изменилась к лучшему и что-то для себя поняла. Но завтра она могла вернуться к прежней жизни, к прежнему образу мыслей, просто устать и сорваться. И в этом был смысл объединения – чтобы каждый выполнил то, что должен.
И за бытие миксомицетом полагалась награда. Ядро каждой клетки миксомицета было бессмертно. Точнее, оно не умирало.
Клетки сливались в одно только для того, чтобы обменяться информацией, полученными знаниями, накопленным опытом. Но когда плазмодий принимал решение обзаводиться потомством, их ядра снова разделялись надвое, потом ещё и ещё... Они будто отщипывали от себя кусочки, растворялись, переставали быть собой, но не умирали. Не умирали.
Каждое ядро бережно оборачивалось густым студенистым тельцем и превращалось в спору, чтобы потом, став миксамёбой, встретить другое ядро внутри другой миксамёбы, а потом снова отделиться от него, разделиться на части, и так до бесконечности.
И при мысли о бессмертии – или о неумирании – Валерик почувствовал гордость.
Когда они с Даней вернулись домой, Лера стояла в комнате. Перед ней был стул, она словно отгораживалась от Валерика высокой реечной спинкой. На стуле стояла спортивная сумка со вздувшимися, словно откормленными, боками.
Лера была одета в чёрное. Её худые щёки сейчас казались впалыми. И на них, и под глазами залегли желтовато-серые тени, настолько густые, что можно было подумать, гримёр наложил их перед спектаклем.
– Валера, я уезжаю, – сухо и отрывисто сказала она.
Он промолчал, потому что теперь знал: так и должно быть. Она должна была уехать. Всё было верно.
Потом спросил:
– Скажешь, куда?
– Скажу.
Лера помолчала, её бледные тонкие пальцы с фарфоровой кожей, сквозь которую, казалось, просвечивали плотные косточки, тискали спинку стула.
– К маме, в Москву. И к отчиму. Июнь ещё, могу попробовать поступить.
– Даню... Ва... малыша – мне?
– Тебе. Конечно. Кому же ещё. Не против?
– Нет.
Они говорили ровно, спокойно, без интонаций, как не обсуждают даже домашние дела. Они говорили, как засыпающие, безмерно уставшие люди, у которых едва шевелятся языки.
– В театральный?
– Да.
– Думаешь, есть смысл?
Лера вздрогнула и словно бы проснулась. Как будто испугалась, что смысла и в самом деле нет.
– Думаю, есть. Валер, ну кто я сейчас? Никто. Кем я буду, когда он вырастет? Тупой матерью, о которую можно вытирать ноги. Ни мужа, ни профессии, никаких успехов. Я должна кем-то стать, чтобы мой ребёнок мог потом видеть во мне хоть что-то кроме разжиревшей стареющей оболочки. Ты осуждаешь меня, да?
– Нет.
– Значит, я права?
– Не знаю. Думаю, никто не знает.
– До свидания?
– До свидания.
– Ты справишься?
– Справлюсь.
Он и в самом деле был совершенно спокоен и собирался так или иначе справиться.
Лера вышла, подхватив толстобокую сумку.
Валерик остался стоять. Дане стало скучно, и он придумал весёлую игру: положил одну ладошку на Валериков затылок, вторую – на его нос, стиснул, сдавил и стал прижиматься к его щеке широко открытым ртом. Даня ещё не научился целовать по-настоящему – он только играл в поцелуй, и эта игра веселила его так, что он после каждого прикосновения откидывался назад и, захлёбываясь и подвизгивая, хохотал.
Хлопнула дверь на крыльце, Лерина голова показалась в окне справа: тусклые, безжизненными прядями повисшие волосы, острый профиль, тонкие плечи.
Потом Валерик увидел её всю в то окно, что смотрело на калитку, и снова поразился, как же сильно она похудела. Чёрные брюки оказались так широки, что завивались липнущими к ногам водоворотами. Водолазка, напротив, плотно прилегала к телу, и под ней, казалось, нет ничего округлого: жёсткая гармошка рёбер, рыбий плавник позвоночника...
Лера сутулилась и отставляла в сторону левую руку, чтобы уравновесить сумку. Валерику хотелось побежать и помочь, но он отчётливо понимал, что не может взять на себя все её грузы сразу.
Он очень любил Леру сейчас. Он не помнил её выходок, её издевательств, не верил доказательствам Лериного непостоянства, не мог отчётливо представить себе ту ночь, когда они были вместе. Той ночи словно и не было, и вдруг оказалось, что воспоминания о близости тоже мешали любить Леру отчаянно и чисто.
И ещё в эту минуту он чувствовал её одиночество острее, чем своё собственное.
Даня занервничал. Он сжимал Валериков нос всё сильнее и уже не целовал а, кажется, старался укусить щёку, вгрызался в неё своим почти беззубым ртом, старался сделать больно.
Ему пора было есть. Валерик повернулся спиной к окну, которое больше не показывало Леру.
Через час пришла соседка. Её седые растрёпанные кудри мелькнули в кухонном окне сначала с одной стороны, потом с другой. Потом она долго обходила крыльцо, а Валерик ждал её, не поднимаясь навстречу. Ему надоело, что на дачу всё время кто-то приходит. Он только что уложил Даню поспать и хотел заварить чаю и пойти поработать. Его ноутбук покрылся толстым слоем белёсой пыли, и в наклоне вытянутой бинокуляровой головы чувствовалось что-то грустное и даже отчаянное. Утром звонил Александр Николаевич и напоминал о недописанных статьях. Писать надо было срочно.
Он сжал в руках холодную чашку, с тоской посмотрел на закипающий чайник, потом на дверь... Сжал чашку ещё сильнее, словно умоляя её, чтобы дверь не открылась.
Но дверь открылась, и соседка вошла: обычная соседка с радикулитным наклоном спины, отёчно-синими ногами и чёрным расплывшимся карандашом на морщинистых веках.
– Валерк! – крикнула она так, словно и он был стариком – тугоухим, которому надо было кричать. – Завтра в шестнадцать. Ну, это... Собрание. Вон чё.
Она делала много лишних движений своим почти неспособным к движениям больным телом.
Доковыляв до стола, соседка кинула на клеёнку список дачников: тонкий лист бумаги с завившимися углами и густым официальным текстом на обороте, перечёркнутым так решительно, что вздувшийся крест проступал на другой стороне.
– Распишись, что звала. Вон чё. Да. А то... Бывает... Знаешь ли...
И она ткнула в Валерика дешёвой ручкой в треснувшем и смотанном пластырем корпусе.
Он, поморщившись, взялся за грязный, захватанный пластырь и склонился над листком, разглаживая углы.
– А что обсуждаем, Елен-Виктрна?
– Илефтичество, чтоб по справедливости, а то эти, у речки, – вон чё... Ну понял, да? А нам плати. А мы у леса. Знаешь ли... И дорогу, этого, подсыпать... Уездили, сволочи. Вон чё...
Валерик не рад был, что спросил. Он едва мог выделить в её речи сколько-нибудь значимые слова и потому торопился выискать своё имя.
Заметив, что Валерик рассеяно скользит по списку глазами, Елена Викторовна ткнула пальцем в самую его середину. Там было написано "Василенко".