Толстова-Кац двигалась по каюте, заполняя ее своими бедрами, в которых что-то хлюпало, как в огромных бидонах, разбрызгивая темные струйки влаги. Ее чары рождали у Есаула галлюцинации. Не приближаясь к телефону, она своим жгучим пронзительным взглядом оторвала трубку от аппарата, повесила в воз-Духе, как если бы ее держал невидимка. Трубка висела минуту, и в ней рокотал голос: «Оперативный слушает…», а потом улеглась в гнездо аппарата. Тот же взгляд коснулся картины Ван Гога, и поезд с кудрявой полоской дыма вдруг тронулся, достиг края картины, вышел за рамку и побежал по стене, оставляя за собой дымные сырые кудряшки. Взгляд ее упал на легкий белый пиджак Есаула, висящий на спинке стула, — на рукаве пиджака стало расползаться пятно гари, ткань лопнула, полыхнул голубой огонь, и запахло паленой материей.
— Садитесь, сударыня, ноги, чай, не казенные, — попробовал пошутить Есаул, чувствуя, что угорает и пол уходит из-под ног.
— Постоим, мы не гордые, — игриво отозвалась колдунья. Протянула к нему старушечьи, в венах и рыжих пятнах пальцы, усыпанные перстнями. Коснулась лба и залепила всевидящее око чем-то липким и серым, похожим на мастику. Он словно ослеп, как слепнут ястребы, когда им на голову ловчий надевает глухой колпачок.
Колдунья присела, накрыв юбкой половину каюты, положив на колени изуродованные старческой подагрой, усыпанные золотом и каменьями руки. Из ее плеча прозрачно и зыбко протянулась третья рука, обнаженная и прелестная, коснулась лба Есаула, словно проверяла плотность замазки. Лобное око ослепло в своей темнице, лишив его прозорливости. Прозрачность руки чуть искажала световые лучи, и предметы, просвечивая сквозь руку, приобретали размытость и зыбкость.
— У вас так хорошо, так уютно. — Она кокетливо поправила накладной завиток у виска. Приподняла край юбки, обнажив нарядную туфельку. Прозрачная рука между тем шарила среди одежд Есаула, перебирала пряжки и пуговки, теребила нательный крестик, стараясь проникнуть в глубь его существа. И он понимал, что колдунья явилась выведать его сокровенный замысел, разгадать потаенный план. Послана Добровольским и другими членами «ложи» выкрасть тайну, которую он, Есаул, хранил и лелеял под сердцем.
— Я так много слышал о вас, — произнес он, борясь с помрачением. — Ваша слава целительницы, искусство прорицать и угадывать сделали вас мировой знаменитостью. Это правда, что прежние коммунистические вожди, члены Политбюро, секретари ЦК и министры прибегали к вашим услугам и вы их врачевали?
— Ах, чего только ни напридумывают люди! — Тол-стова-Кац по-бабьи махнула рукой, словно отгоняла нелепые слухи. — Впрочем, кое-что я умела. Это теперь по немощи моей мой дар меня покидает. Но когда-то сам Леонид Ильич Брежнев пользовался моими скромными услугами.
— Что за услуги? — Есаул чувствовал, как пальцы прозрачной руки шарят у него в волосах, нежно ласкают подбородок. Так летом, на опушке леса, во время сладкой дремы, чувствуешь, как по лицу движется легчайшее, с крохотными крыльцами существо, щекочет переносицу, теребит волоски бровей.
— Вы знаете, у Леонида Ильича обнаружился странный недуг. Его стало пучить, он потерял сон, не мог есть рыбу, пропускал заседания Политбюро и все перебирал какие-то тряпочки, что-то вырезал и сшивал. Академик Чазов, этот кремлевский ветеринар, поставил диагноз — слабоумие, заворот кишок, пупочная грыжа, почечные колики, интоксикация. Прописал вулканические грязи, лоботомию, электрошок и иссечение пупка, что могло лишить Леонида Ильича основной чакры, связывающей человека с Космосом. Близкое окружение генсека просило повременить с операцией, обратилось ко мне за помощью. Я приехала в Кремль и тут же в кабинете попросила Брежнева раздеться. Мне бросилось в глаза вздутие живота, набухание грудей и какой-то нежный, влажный и таинственный взгляд, какой бывает у рожениц. Я поняла, что он беременен. Попросила его лечь на диван. Пользуясь методиками филиппинских врачей, произвела бескровное «кесарево сечение» и извлекла плод — крохотный эмбрион, который, если хорошо присмотреться, был вылитой копией Ленина — тот же лоб, прищур добрых глаз, рыжеватая бородка. И хотя младенец был неживой, но вызвал у Леонида Ильича прилив материнских чувств. Он подносил сыночка к груди, пробовал завернуть в распашонку, а когда убедился, что дитя мертво, со слезами на глазах предложил соорудить небольшой мавзолей и поместить в нем крохотную мумию дорогого существа. Его отговорил Громыко, и маленькое тельце погребли в Ленинграде на Волковском кладбище, по православному обряду, как завещал вождь пролетариата. Я рассказала об этом Михалкову, убеждая отказаться от выноса Ленина из мавзолея и захоронения в земле. Нельзя дважды хоронить одного и того же человека. Но Никите если уж что втемяшится…
Пальцы прозрачной руки шелестели в волосах Есаула, щекотали за ухом. Мягко проникли в ушную раковину, а оттуда сильно, дерзко вторглись в головной мозг. Стали шарить среди полушарий, ощупывали мозжечок и гипофиз, проникали в чуткую мякоть серого вещества. Искали на ощупь «замысел», чтобы извлечь и похитить. Есаул, околдованный этим вторжением, парализованный прикосновением пальцев, не мог противиться. Лишь слабо пролепетал:
— Но вы, кажется, врачевали и Юрия Владимировича Андропова?
— Это был совсем иной случай, — ответила Толстова-Кац, извлекая прозрачные пальцы из черепа Есаула, пробираясь ими под рубаху, на грудь, — Юрий Владимирович страдал не столько почечной недостаточностью, сколько странными приступами вселенской тоски. В такие моменты, особенно ночью, он начинал издавать истошные вопли, силился взлететь, хлопая себя руками по бедрам. Имел необъяснимое пристрастие посещать палеонтологический музей и часами простаивал перед скелетом птеродактиля, стараясь скопировать его позу. Академик Чазов называл это «осложнением после гриппа», рекомендовал диету, послеобеденный сон, сексуальную разрядку. В конце концов пригласили меня, и я, исследуя чакры Юрия Владимировича, обнаружила в его копчике рудиментарный, «второй» мозг, который он унаследовал от своих далеких предков, — ящеров мезозоя. Именно этот «второй» мозг беспокоил его по ночам, заставлял издавать клекот и щелканье, толкал в небо, насылал сновидения, где Юрий Владимирович, превратившись в птеродактиля, на громадных перепончатых крыльях летел над гигантскими хвощами и папоротниками. Я блокировала ему нижнюю чакру, и он успокоился…
Прозрачные пальцы безболезненно проткнули Есаулу горло, вторглись в гортань, в пищевод. Шарили среди альвеол, доставали трахею. Надеялись среди голосовых связок, вдохов и выдохов обнаружить секретный «план», который должен был иметь речевой аналог. Есаул чувствовал удушье, позывы кап1ля,' как если бы в горле застряла кость, но тешил себя мыслью, что сокровенный клад так и остается ненайденным.
— Мне говорили, что Константин Устинович Черненко также прибегал к вашей помощи, — просипел Есаул, чувствуя нехватку воздуха.
— Не скрою, это был презабавный случай, — с удовольствием вспоминала Толстова-Кац, не оставляя свой поиск. Прозрачная рука проникла Есаулу сквозь грудину, разъяла грудную плевру, зарылась в сплетение артерий и вен, подцепила пульсирующее сердце и сжала так, что у Есаула едва не случился инфаркт. Он чувствовал тиски, в которых билось страдающее сердце. В упругой мышце, переполненной жаркой кровью, мог храниться заветный «замысел». Но и в предынфарктном состоянии Есаул торжествовал — колдунья опять ошиблась, искала не там. «План» был недоступен, хранился, как игла Кощея, в сокровенном яйце, а то — в утке, а утка — в зайце, а заяц — в медведе, а медведя поди пощупай. — Константин Устинович страдал сонливостью. Только соберется Политбюро решать какой-нибудь важный вопрос, а он засыпает. Спит все заседание, и государственный вопрос остается нерешенным. Академик Чазов утверждал, что его укусила муха цеце, занесенная в Кремль одним африканским послом. Константину Устиновичу прописывали бодрящий сок мухоморов, тоник из чеснока, настоянного на метиловом спирте, подсаживали ему на колени обнаженную девушку — ничего не помогало, он засыпал. Тогда обратились ко мне. Пригласили на Политбюро. Я стала исследовать поля, которые витали в зале заседаний, и выяснила, что поле Громыко усыпляюще действует на поле Черненко. Стоило появиться Громыко, как Черненко впадал в длительную спячку. Как вы думаете, что я сделала? Перекодировала их поля! Теперь поле Черненко действовало усыпляюще на Громыко. С этого момента Константин Устинович бодрствовал на заседаниях, рисуя на бумаге чертиков, складывал из листов самолетики и пускал в Громыко, который спал непробудным сном…
— А что Горбачев? Его вам удалось излечить? — Есаул почувствовал, что сердце оказалось наконец на свободе, в невидимых порезах и вмятинах, неровно толкало кровь, заходилось экстрасистолами и спазмами боли.