— Да, Макс. Я остаюсь. Уехать теперь было бы... — он хотел сказать «трусостью», но, глядя в доверчиво-голубые, близорукие глаза Штерна, осекся и закончил: — „преждевременно. К тому же небо как будто проясняется. Смотри, на шпилях Града уже проступает позолота.
Штерн посмотрел невидящими глазами в сторону Града, ничего не сказал на это, покачал головой, еще раз порывисто обнял Марка и, взяв чемодан, боком врезался в поредевшую толпу, унося с собой все, что у них было: великую легенду, безумную надежду, пятьдесят лет жизни. Мелькнуло его серое пальто, седой затылок, и он исчез из виду.
Пока они прощались, ветер успел перемениться. Теперь свежо пахло морем. Корабль дал долгий сигнал — к отплытию. Марк засунул лишенные ноши руки глубоко в карманы пальто и, бездумно перебирая в уме случайные слова: «чадо», «чудо», «в чаду», не спеша пошел в сторону дома. И в ту же минуту за тысячу миль от островов Каскада, в залитой солнцем больничной палате, Матвей Сперанский открыл глаза и увидел перед собой Розу.
СТИХИ АНТОНА ТАРЛЕ,
не вошедшие в книгу «Странностей»
1
Эвтерпа, дай уснуть: невмочь
фруктозу рифм тянуть из меда.
Исходит медленная ночь
парами крепкого иода.
Но шепчутся в палате Парки
про мох исландский и припарки,
и терпеливая сестра
не оставляет до утра.
2
(Decima[62])
Эвтерпа, та, что боль терпела
и глаз своих поднять не смела,
та, что в изодранной тунике
иль на Пикассовой «Гернике»,
Эвтерпа, душенька, сестра,
чьи в кровь разбитые уста
твердили: «Господи, прости»,
сжимала медяки в горсти
и по утру кралась тайком
домой, укутавшись платком.
Я ключевое в прелести твоей
никак не обнаружу: без осадка
растворено решающее в ней,
как в ключевой воде состав солей, —
без частностей, без меры, без остатка;
и чем мне что-то кажется верней
скрывает суть (так в кубке тает сладко
жемчужина), тем проще и страшней
и отдаленней дивная разгадка.
Меня твоя страсть не застала врасплох:
я всполохи наших свиданий
задумывал впрок, как собранье стихов,
для будущих неких изданий.
Тебя вычисляя в грядущем, я мнил,
ты будешь другая, но, встретив,
мечту я с реальностью соединил,
слияния их не заметив.
И все же, как утренний в небе зазор,
как жилки на высохших листьях,
порой проступает первичный узор
и образ твой, сложенный в мыслях.
Где-то в сырой траве часто кричит дергач…
Крепко тебя обняв в душной норе такси,
хмелем волос твоих я до пьяна дышал,
но усмехнулась ты, выслушав шепот мой,
и ослепил меня встречной машины луч.
Город для слов моих слишком казался мал:
стоило мне начать, как возникал твой дом.
Ветер фонарь над ним, словно дитя, качал
и твою тень моим крыл на стене плащом.
Я ведь тогда уж знал, что нас с тобою ждет:
пепел падет на град, смоет река дворцы.
Чуждый стихам язык будешь учить тайком,
с варваром-чужаком ложе разделишь ты.
Где-то, в каких стихах, «часто кричит дергач»?
Слышала ль ты хоть раз птицы той частый крик?
Но промолчала ты, глядя в речную даль, —
молча стоять тебе нравилось на ветру.
Неужели взойти на хребет Эвереста
суждено было мне, как кому-то с карниза
опрокинуть плашмя в мостовую предместья
свою жизнь под напором смертельного бриза?
Шляпу сняв, без пальто, пал он вниз... До того ли
мне теперь, перед палевым солнцем Непала,
от которого склон в фиолетовой соли
и ледник расцветает палитрой опала?
В гуле близких лавин крики шерпов терялись,
и заметна была круглота мировая,
но уже надо мной санитары склонялись,
грязным снегом льняные халаты марая.
1
Страх смерти (низкий потолок,
гранит перрона, заграница),
я твой не вытвердил урок
Как будто вырвали страницу
в конце задачника: листай,
ищи, ищи, надейся, или
как будто лампу погасили
в вагоне сонном, а роман,
что ты держал в руках, как птицу,
уж близится к концу — страницу,
строку, быть может, не прочел...
2
Страх смерти — тонкая тетрадь,
вот-вот закончатся чернила,
но ты не можешь точно знать —
на слове ль «явь», на слове ль «мнимо».
Нам наших сил не рассчитать,
не зная дальности дистанций —
еще дремать? уже вставать?
и сколько по дороге станций?
«Animula vagula, blandula»[63],
дитя ты — ату да ату.
Тебя утешая и радуя,
о дальней дороге солгу.
Представь: в черном небе как будто
взрываются сотни шутих,
и гаснут, и новое утро
читает заученный стих.
И все это где-то за городом,
за лесом, за миром — замри:
каким притягательным холодом
повеяло вдруг от земли!
Гляди-ка, ребенка укачивать,
шепча, принимается мать.
Куда же, в какое Мукачево
тебя приведется сослать?
Каким покаяньем таежным,
молитвой упорной какой,
стихами какими продолжен
я буду, «уйдя на покой»?
Ведь время настанет — курсивами
пойдет жизнь страницы писать:
курсисток, как фразы красивые,
на курв и курзалы менять
Ужель карандашик затачивать,
что нож на расправу? Ужель
с дороги нельзя нам сворачивать:
на Речицы, что ли, на Гжель?
В лесу тишь. Дымка паровозного
угольная горечь. Терпи,
бродяжка, случись в царство грозное
дремучей тропою зайти.
Вот торит слепец одинокий
в подземке свой траурный брод.
Не так ли придется в далекий
тебе отправляться поход?
И стук его суетной палки
все будет коробить твой слух,
и фразы из детской считалки
от этого вспомнятся вдруг:
«Animula vagula, blandula...»
Да полно тебе лепетать.
Гляди-ка, луна уже канула.
Не плачь: начинает светать.
1
Это дикое рыжее имя
будет в уши о воле рычать,
когда сушу от струнного линя
утром станет матрос отпускать.
Он успеет вскочить на качели
переполненной барки — тогда
разговоры о смысле и цели
мы оставим с тобой навсегда.
(Нет за мысом ни цели, ни смысла,
но, по замыслу Автора, там
дует ветер и ныне и присно,
и в расселинах тесно волнам.)
Мы увидим чудесные вещи,
в них ни проку, ни толку, но ты
этих сизых разломов и трещин
никогда не забудешь черты.
И в масштабе бессрочной разлуки
всё покажется вдвое крупней,
как садилась синица на руку,
как под снегом струился ручей, —
всё, что скроет грядущая темень,
темя темой извечной дразня;
это как вырастание тени
на закате погожего дня.
2
А теперь мы отчалим. Всё враки
про границы, пределы, края.
Это всё сочинялось во мраке
не имевшего окон жилья.
За пределами снова просторы,
на границе рыбачит баркас,
из-за гор поднимаются горы
(мироздания грубый каркас),
а за теми горами иная
гложет глаз перспектива, и ту
будто новой волной накрывает,
и от далей тех сухо во рту.
Мы отчалим, и к нам повернутся
эти горы косматой спиной,
и османской волной захлебнутся
завсегдатаи пляжной пивной.
Взяв яйлу, точно крепость, на приступ,
она хлынет в долину, и там,
от плато отступая на выступ,
превратится в татарский фонтан.
Скудный плеск его, трепет и лепет
(как бы сонное чтенье строки)
и тот образ, что ласточка лепит,
грязь слюною скрепляя в комки,
и щербатые плиты кладбища
в караимском ущелье, костры
отдаленных стоянок, и выше —
горной церкви литые кресты,
и все то, что еще не созрело
и о чем разговор впереди,
станет частью иного раздела,
вроде тех, что зовутся «в пути».
3
(Не забыть бы два слова о воле.)
Как глядящий на порт с высоты
держит маленький мир на приколе,
я склоняюсь над Крымом, в листы
занося его лики и роли.
Есть еще наблюдение: ярус
ближних гор, дымка Ялты внизу —
высота превращает стеклярус
в жемчуга и в шелка — мишуру.
Ширмы лета работники сцены
расставляют поспешно; а вот
Херсонес, населенный и целый,
восстает из искрящихся вод.
Генуэзские узкие стяги
полыхают над Каффой опять,
и дружины «из Царьград в варяги»
на ладьях возвращаются вспять.
И виденье английского флота
в севастопольской бухте, и штиль
после утренней казни, и что-то
страшно милое (мелочь, утиль), —
что-то вроде серсо или бочче,
с пирамидкою ярких мячей,
что бросали в песок у обочин,
и потерянных где-то ключей.
4
Тишина. На слова налегая,
как на весла тугие, иду
против ветра, навек оставляя
ледников золотую слюду.
Восхищаясь дворцом или парком,
я попробую их описать
и закрою глаза. Крым, как барку,
на волнах будет море качать.
На волнах будет след направленья
вроде пены пивной, на волнах
укачает мои заблужденья
о предписанных небом путях.
И поддавшись насилию сини,
ублажаясь бродяжной мечтой,
как Россини просторы России,
предвкушать буду греческий зной.
Нам с тобой ничего не осталось,
как, лелея забытый язык,
привнести в него частную малость
и оставить родной материк
Полной грудью вдохнет парус волю,
и я, снасти напрягши, пущусь
мимо лодок рыбачьих по морю,
с той свободой, что выразить тщусь.
Притягательней скальных уступов,
упоительней скальдов, она
через щели однажды проступит,
а потом хлынет в трюм, как волна.