Деревню Лужки перережет бурный ручей, бегущий из заснеженных лесных оврагов, захлестнет каменный мосток и совсем отрежет от мира этот еще обитаемый остров, добраться до которого можно только на лошади или на тракторе.
А над Тополтой, над коварными ее разливами, в дымно-красном небе вечерних и утренних зорь, над затопленными пойменными лугами, над кочкарниками, залитыми водой, стонут в апрельском упругом воздухе острокрылые бекасы, пикирующие с высоты. Невидимо взмывая ввысь, они вновь и вновь несутся к земле, вибрируя в воздушной струе, словно бы являя всему миру свое искусство резать воздух, высекать из него рыдающе-страстные ветреные стоны.
Когда же спадет вода, совьет себе нехитрое гнездышко среди кочек пестрая самка бекаса, а летом поднимутся на крыло легкие ее птенцы, и старый Бугорков придет с серебряным Лелем на мокрый и ржавый кочкарник, поросший яркой осочкой.
По ночам ему снился туманный этот бережок, кошачья потяжка молодого Леля, первый миг его безумного оцепенения перед птицей, которая где-то там, впереди, в седой от росы осоке, среди мохнатых, зыбких кочек, над ржавой грязцой, невидимая, но уже пойманная, посаженная на чутье, запала перед стремительным взлетом… Короткая подводка — и над тихой осокой какой-то выпрыгнувшей вдруг рыбой всплеснется белым брюшком и сизыми подкрыльями, тревожно щакнет, бросившись в воздух и метнувшись из стороны в сторону, понесется вдаль молодой бекас, бросив белую капельку помета на лету…
В минуты таких видений Бугорков просыпался и звал к себе Леля, который, заслышав в ночи голос хозяина, с особенной радостью подбегал на зов и, гундосо похрапывая от привалившего счастья, от хозяйских ласк, бил, как палкой, хвостом по стулу, тычась масленой головой в жесткие и добрые руки, словно бы то, ню видел во сне хозяин, видел и сам он, и ликовали они вместе, хорошо понимая друг друга, деля на двоих великое это счастье охоты, пока хозяин не посылал его на место спать.
Но ни Лелю, ни Бугоркову не суждено было наяву потешить души. В первый же выход в поле, когда только-только принялся Бугорков приучать к челноку горячего Леля, резкая боль в груди и тьма в глазах остановили старика, когда он кинулся по-молодому в сторону, увлекая за собой собаку, чтобы потом повернуть ее свистом в другую сторону и опять увлечь за собой… Он хотел крикнуть, испугавшись этой горячей боли, но грудь его как будто окаменела, и не нашлось в ней сил вдохнуть воздуху для крика… Ему стало так страшно, как никогда еще не было. Обмякшие его ноги подогнулись, и он, не чувствуя ничего, кроме разрывающей грудь обессиливающей боли, упал, завалившись на бок, со стоном выдавив из себя остатки воздуха. Над ним опрокинулись молодеющие в листве кусты, а он почувствовал себя так, будто не твердая земля под ним, а глубокая жижа болота, посреди которого он очутился вдруг, будто бы он тонул, и холодная, затягивающая жижа стискивала ему грудь, и одни лишь губы остались на поверхности. Из последних сил он вы-толкнулся из темной глубины, чтобы вздохнуть, но глоток воздуха, который он сделал, был так мал и такой болью отдался в изрубленной, избитой, еле живой груди, что ему опять пришлось выдохнуть его с утробным аханьем как что-то инородное и причиняющее боль; но тут же опять неимоверным усилием толкнулся он из тьмы на поверхность и опять хлебнул боли, не видя уже ничего и не слыша, а только подсознательно чувствуя, что ему надо выкарабкаться из мокрой и холодной тьмы, надо дышать болью, ловить губами эту пронзающую боль, хотя бы полглоточка драгоценной, радостной боли, которая, казалось, все глубже проникала в грудь, возвращая сознание и снимая пелену с помутившихся глаз.
Бессильный и жалкий, он лежал на боку и, продышавшись, приспособившись к короткому и частому, но уже надежному дыханию, боялся пошевелиться, пугаясь при одной лишь мысли о страшной боли, которая как будто бы только на время отпустила, притаившись в теле, ожидая своего часа, чтобы снова рассечь грудь ударом.
Он забыл о собаке, забыл, что она вообще существует на свете, думая лишь о том, как бы обмануть тлеющую в груди, кроваво-горячую, разлившуюся, но уже терпимую боль.
Он ни разу не подумал о смерти, словно бы знал, что не умрет. Он очень боялся повторения пытки, незнакомого доселе, животного, окаянного какого-то страха перед ней, перед своим жалким бессилием. Он все это время немо кричал, в нем жалобно билась, не находя выхода, немая просьба не причинять ему больше страданий. Он слышал этот плачущий крик плоти, ее стоны и мольбу о пощаде… И ему было страшно слышать все это и сознавать свое бессилие.
А Лель тем временем носился по полю, тоже забыв о хозяине, не видя его и не слыша, а видя только и слыша взлетающих птичек, манящий их полет, тонкое их попискивание, порхающие замедления в полете и неожиданные исчезновения легких летуний. Он очумело останавливался, теряя из виду птичку, которая только что мелькала перед ним, и снова мчался по полю, зная, что новая птичка выпорхнет из травы и он обязательно догонит ее… Он не чувствовал усталости, он упивался волей, он даже не чувствовал запаха всего, что окружало его, не умея еще пользоваться чутьем, он только видел и слышал взлетающих птичек и знал, что это именно то возникало вдруг перед ним, маня своим полетом, ради чего он родился, рос и вырос на земле, набрав силы для вольной этой жизни. В нем проснулся дикий предок, добывавший себе пищу погоней, проснулся охотник, ненужный человеку, хотя этот человек и привел его сюда, в это поле, для того чтобы пробудить в нем дикого охотника, а потом своим умом и терпением приспособить для своих утех его страсть.
Но вольная эта натаска началась несчастливо для человека и для собаки, которые забыли друг о друге: собака — увлеченная молодой своей страстью, а человек — своей болью.
Бугорков, отлежавшись, наконец решился подняться. Его-мутило от слабости, словно бы он поднялся на непривычно разреженную воздушную высоту. Прижав руку к груди, он огляделся, ища собаку, вспомнить о которой нашлись уже силы, и, вложив свисток в непослушные губы, стал тихо свистеть.
Но собака не слышала его.
Теряя силы, он сел на землю и, вперившись в кусты, в тугую их и прозрачную еще листву, в каком-то тяжком оцепенении засвистел опять Лелю, зная, что молодая собака вряд ли одна найдет дорогу домой, и больше всего страшась теперь этого.
Прошло много времени, прежде чем Лель, нагонявшись, вволю, услышал знакомый свисток. Он остановился и, наклонив голову, прислушался, вспомнив о пропавшем хозяине. Потом, не поняв направления звука, метнулся совсем в другую сторону, бежал с такой же прытью, как за птичкой, за этим звуком, но тот вдруг тоже исчез, как и птичка. Лель опять остановился и опять наклонил голову, освободив ушную раковину, прислушался.
Все было тихо вокруг, а хозяин, которого он привык всегда видеть рядом, не появлялся. И снова Лель услышал свисток, к которому был хорошо приучен, но и на этот раз тоже ошибся в направлении, кинувшись к дальнему лесу. Звук свистка еще доносился до его слуха, человек вообще бы не услышал его на таком расстоянии, и Лель никак не мог понять, откуда манил его хозяин… Ему казалось — из леса… Оттуда и в самом деле доносились явственно слышимые свистки, но они совсем не были похожи на звуки хозяйского манка. Это очень озадачило Леля, который уже в страхе остановился на опушке среди кустов. Даже дрозды, взлетевшие перед ним, не взволновали его.
Он убежал так далеко от хозяина, что слабый звук его почти беспрерывного свистка уже не долетал до него.
Лес, который солнечно возвышался над ним, весь был пронизан тончайшими птичьими посвистами, и однажды Лелю показалось, что среди этих звуков запел вдруг и свисток хозяина. Он в панической радости кинулся на этот обманувший его свист, веря и не веря во встречу с хозяином, лес расступился перед ним, как болото, и втянул его в себя…
Скорей всего, Лель не погиб в этом лесу, а, гонимый страхом, пробежал многие километры, вышел к какому-нибудь жилью, к какой-нибудь деревне, и, может быть, нашлись люди, приютившие потерявшуюся собаку, возможно даже, что он попал к человеку, понимавшему толк в собаках и знающему охоту с ними, вполне вероятно, что Лель до сих пор жив и здоров.
Но ничего этого не знал несчастный Бугорков, который в темноте только доплелся до своего дома и, как ребенок, проплакал всю ночь. Превозмогая слабость и не отпускающую боль в груди, он все-таки дошел до леса, в котором скрылся Лель, долго свистел и звал, кликал свою собаку, долго, до самых сумерек ждал ее на поле, не зная, куда идти и где искать Лелюшку, и, страдая душой, стонал от сознания ужасной беды, вскрикивал вдруг, как будто к нему возвращалась боль, снова шел к лесу и снова возвращался, боясь, что Лель вернется без него на поле и, не застав хозяина, снова кинется на поиски и пропадет. Но он не вернулся.