Лучников обнимал за зябкие плечики Лору Лерову, одну из тех увядающих «букетиков», что украшали недавний праздник «Курьера». Десяток лет назад — звезда Москвы, манекенщица Министерства легкой промышленности, поочередная любовница дюжины гениев, сейчас явно выходила в тираж. Все на ней было еще самое последнее, широкое, парижское, лиловатое, по приходило это лиловатое к ней уже не от бескорыстных московских гениев, а от каких-то сомнительных музыкантов, подозрительных художников, короче говоря, от молодчиков фарцы и сыска, а потому и носило какой-то отпечаток сомнительности.
Она плакала, клонясь к лучниковской груди, чуть заваливаясь, ее била похмельная дрожь — еще более явный признак заката. Раньше, после ночи греха, Лора Лерова только бойко подмывалась, подмазывалась, подтягивалась и с ходу устремлялась к новым боям. Сейчас душа ее явно алкала какого-нибудь пойла, пусть даже гнусного, портвейного.
— У меня уже все уехали, — плакала она, размазывая свою парфюмерию по небритым щекам Лучникова. — Ирка В Париже, у нее там «бутик»… Алка за богатого бразильца вышла замуж… Ленка у Теда Лапидуса работает в Нью-Йорке… Вера и та в Лондоне, хоть и скромная машинисточка, но счастлива, посвятила свою жизнь Льву, а ведь он больше любил меня, и я… ты знаешь, Андрей… я могла бы посвятить ему свою жизнь, если бы не тот проклятый серб… Все, все, все уехали… Лев, Оскар, Эрнест, Юра, Дима — все, все… все мои мальчики… не поверишь, просто иногда некому позвонить… в слякоти мерзкой сижу в Москве… никто меня уже и на Пицунду не приглашает… только жулье заезжает па пистон… все уехали, все уехали, вес уехали…
Лучников сжимал ее плечики и иногда вытирал мокрое опухшее лицо бывшей красавицы носовым платком, который потом комкал и совал в карман болтающегося пиджака. За три дня московского свинства он так похудел, что пиджак болтался теперь на нем, словно на вешалке. Жалость к заблудшим московским душам, от которых он и себя не отделял, терзала его. Он очень правился себе таким — худым и исполненным жалости.
Дружище его Виталий Гангут, напротив, как-то весь опух, округлился, налился мрачной презрительной спесью. Он, видимо, не нравился себе в таком состоянии, а потому ему не нравился и весь мир.
На предрассветном социалистическом проспекте не видно было пи души, только пощелкивали бесчисленные флаги, флажки и флажища.
— Нс плачь, Лорка, — говорил Лучников. — Мы тебя скоро замуж отдадим за богача, за итальянского коммуниста. Я тебе шмоток пришлю целый ящик.
Гангут шел на несколько шагов впереди, подняв воротник и нахлобучив на уши «федору», выражая спиной полное презрение и к страдалице и к утешителю.
— Ах, Андрюша, возьми меня на Остров, — заплакала еще пуще Лора. — Мне страшно. Я боюсь Америки и Франции! На Острове хотя бы русские живут. Возьми бедную пьянчужку па Остров, я там вылечусь и блядовать не буду…
— Возьму, возьму, — утешал ее Лучников. — Ты — наша жертва, Лорка. Мы из тебя всю твою красоту высосали, но мы тебя на помойку не выбросим, мы тебя…
— Ты лучше спроси у нее, сколько она башлей из Вахтанга Чарквиани высосала, — сказал Гангут не оборачиваясь. — Жертва! Сколько генов она сама высосала из нашего поколения!
— Скот! — вскричала Лора.
— Скот, — подтвердил Лучников. — Витася — скот, ему никого не жалко. Распущенный и наглый киногений. Пусть гниет в своем Голливуде, а мы будем друг друга жалеть и спасать.
— А ты Остров свой скоро товарищам подаришь, ублюдок, — ворчал Гангут. — Квислинг, — дерьмо, идите вы все в жопу…
Вдруг он остановился и показал па небольшую группу людей, стоящих в очереди перед закрытой дверью. Несколько стариков и старух в черных костюмах и платьях, увешанные орденами и медалями от ключиц до живота.
— Ну, что тебе? — спросил, предполагая очередной антипатриотический подвох. Лучников.
— Ты, кажется, Россию любишь? — спросил Гангут. — Ты, кажется, большой знаток нашей страны? Ты вроде бы даже и сам русский, а? Ты просто такой же советский, как мы, да? Тогда отгадай, что это за очередь, творец Общей Судьбы?
— Мало ли за чем очередь, — пробормотал Лучников. — Многого не хватает. Может, за фруктами, может быть, запись на ковры…
— Знаток! — торжествующе захохотал Гангут. — Это очередь в избирательный участок. Товарищи пришли сюда за два часа до открытия, чтобы первыми отдать голоса за кандидатов блока коммунистов и беспартийных. Сегодня у нас выборы в Верховный Совет!
Старики в орденах, до этого мирно беседовавшие у монументальных колонн Дворца Культуры, теперь враждебно смотрели на трех иностранцев, на двух мерзавцев и одну проститутку, на тех, кто мешает нам жить.
— Это бабушки и дедушки из нашего дома, — сказала Лора. — Они все герои первых пятилеток.
— Для меня это просто находка, — сказал Лучников. — Сейчас я возьму у них интервью.
— Рискуешь попасть в милицию, — сказал Гангут.
— Журналист должен рисковать, — кивнул Лучников. — Такая профессия. Я рисковал и во Вьетнаме, и в Ливане. Рискну и здесь.
— А я тебя не оставлю, Андрей, — сказала Лора. — В кои-то веки и голос свой отдам.
— Мы, кажется, опохмелиться собирались, — сказал Гангут, который был уже не рад, что заварил эту кашу.
— Ты назвал меня Квислингом, — сказал Лучников, — а сам ты трус и дезертир. Иди и опохмеляйся среди своей любимой буржуазии, иди в говенный свой ОВИР, а мы опохмелимся здесь, в избирательном участке.
Он обнял за талию свой увядающий букетик и повел ее на подламывающихся каблучках к бдительным созидателям первых пятилеток.
В дальнейшем все развивалось по сценарию Гангута. Лучников собирал интервью. Лора интересовалась, не припрятал ли кто-нибудь из старичков в кармане чекушку, и предлагала за нее бриллиантовое кольцо. Она плакала и норовила встать на колени, чтобы отблагодарить этим странным движением творцов всего того, что их в этот миг окружало — плакатов, стендов, диаграмм и скульптур. Лучников пытался выяснить, чего больше заложено в старых энтузиастах — палача или жертвы, и сам, конечно, распространялся о своем неизлечимом комплексе вины перед замороченным населением исторической родины. Гангут пытался остановить такси, чтобы всем им вовремя смыться, но не забывал, однако, и выявлять рабскую природу старческого энтузиазма, а заодно и высмеивать выборы без выбора.
Наряд из штаба Боевых Комсомольских Дружин, вызванный одним из стариков, прибыл вовремя. Дежурили в эту ночь самые отборные дружинники, дети дипломатов, студенты института международных отношений в джинсовых костюмах. Они применили к провокаторам серию хорошо отработанных приемов, скрутили им руки, швырнули на дно «рафика» и сели на них мускулистыми задами.
В последний момент Лора, однако, была спасена — старушка-лифтерша, первая доброволка Комсомольска-на-Амуре, объявили ее своей племянницей. Этот факт позволил Андрею Лучникову думать о том, что народ все же сохранил «душу живу». Об этом он думал всю дорогу до штаба, в то время, когда один из студентов-международников, которому он все же успел всадить в ребро тайваньский приветик, постанывая, бил его в живот крепким каблуком импортного ботинка.
В штабе БКД посредине кабинета с портретом Дзержинского обоих провокаторов посадили на стулья, а руки им связали шпагатом за спинками стульев. Тот, с тайваньским синяком под ребрами, плевал себе на ладонь, подносил плевок ко рту Лучникова и предлагал этот плевок слизать. Слизнешь плевок, морально разоружишься, получишь снисхождение. Не слизнешь, пеняй на себя. В конце концов Лучников изловчился и коленкой вывел из игры подтянутого!, чистенького и старательного международника. После этого уже и ноги ему привязали шпагатом к стулу.
Между тем полковник Сергеев проводил вторую бессонную ночь подряд. Разумеется, и всему своему сектору, двум подполковникам, трем майорам и четырем капитанам он тоже спать нс давал. С тех пор, как выяснилось исчезновение главного объекта, па который весь сектор и работал, ради которого, собственно говоря, он и был создан, полковник Сергеев стал посматривать на своих сотрудников особым глазом, подозревая всех в халтуре. Ходил по трем кабинетам сектора, внезапно распахивая двери — наверняка, негодяи, разглядывают крымскую порнографию! Надо умудриться — упустить в Москве из виду такого человека, как Лучников. Это надо умудриться!
Однажды поймал на себе скрещивающиеся взгляды — старого зама и самого молодого пома — и вдруг понял, что и он сам под тем же подозрением — исхалтурился, мол, Сергеев, размяк в Москве.
Между прочим, и верно, самокритично думал он о себе, за десять лет заграничного подполья привык к капитализму, отвык от родины, весело, энергично шуровали, бывало, и за ширмами и под полом, и вот сейчас вхожу волей-неволей в колею, восстанавливаю связи по продовольственным заказам, по каналам дефицита, билеты в модные театры, книги, прочая мура… ловишь себя все время на подлом отечественном афоризме — «работа не волк…» А ведь работа-то почти саперная: раз ошибся — разнесет, яйца не поймаешь!