Никаких – в отличие от прежних статей – нравоучений, никакой морали, сводившейся к авторскому взгляду на вещи, морали со шкалой ценностей, с иерархией уровней. В словах было выражено все, что он пережил, была и моральная оценка. Работая, он не чувствовал ни тени того странно двойственного возбуждения, которое охватило его в Дамуре, когда у него на глазах расстреляли отца и сына Гораиб, но в каждом предложении и каждом слове было сочувствие к этим людям, чьи тела, он видел, лежали, сведенные судорогой и одновременно расслабленные, на пыльной, грязной мостовой, неестественно вывернув руки и ноги. У обоих были тщательно заглаженные складки на брюках, аккуратно причесанные волосы почти не растрепались, словно оба хотели остаться в памяти живых опрятными. Патетическим, но не напыщенным было описание женщины в черном головном платке с мертвым ребенком на руках. Она не желала плакать, хотя слезы катились по ее губам и подбородку. Она знала о том, что стало с ее мужем и сыном, но шла, высоко подняв голову, с выражением решимости на лице, – нет, это был лик – решимости не верить в это и никогда этого не понять.
Он не знал, откуда пришла эта правда, это новое качество слов. Может быть, из отвращения к старому, привычному методу работы, который состоял в том, чтобы из какого угодно материала приготовить нечто свеженькое и актуальное, и вот этот свеженький соус подавать порциями до тех самых пор, пока однажды не отпадет надобность в самих фактах.
Прежний холод и прежний пыл! Баста, никаких холодных голых фактов, никакого холодного циничного тона, никаких точно и трезво построенных, бьющих в цель фраз, никакой нарочито облегченной подачи реальных фактов, которая служит самоутверждению ничтожества с комплексом неполноценности. В новой статье не было также признаков того, что сугубо деловая информация должна послужить предостережением и вправить мозги читателю, наставить на истинный путь.
Наконец Лашен почувствовал спокойное удовлетворение, теперь ничего не надо было ни добавлять, ни улучшать. Подумал даже, не передать ли статью с Хофманом; первая версия написана от руки, но это мелочи. А что, пускай отдаст редактору, все надежнее, чем держать статью здесь. Но вдруг понял, что несоизмеримо важней сейчас другое – надо прочитать статью Ариане. Готова ведь и другая статья, она, конечно, написана по старинке, в привычной, никуда не годной манере, но не беда, сойдет. Вот ее и отдать Хофману. Ариана сказала, что сегодня ей не нужно в посольство. Сейчас она с ребенком на руках ходит по квартире, что-нибудь делает, может быть, проверяет, приложив к щеке, достаточно ли нагрелась бутылочка с питьем. И в ту же минуту явственно увидел Ариану у себя дома, на кухне, она просто заняла место Греты. А где Грета, он сейчас не мог себе представить, она исчезла, пропала вместе с детьми. Новая отчетливая картина – он посылает им деньги, переводит на какой-то точно известный адрес. Они договорились о встрече. Идет дождь, нет, град, дети вылезают из машины Греты, надевают капюшоны, подбегают и садятся в его машину. Картина ничуть не испугала. Он был согласен со всем, даже с неожиданными осложнениями, от которых обычно становился злобно-нетерпеливым. Он ни о чем не жалел.
В последнее время было плохо как никогда, но теперь началась хорошая полоса, и отныне, он уверен, во всем будет удача. А дело – в Ариане, в ее силе, это не значит, что она как бы дала ему взаймы свою силу. Эта сила была и осталась в ней самой. Но теперь Ариана всегда рядом, совсем близко, даже если и не разрешает прийти к ней, а вместо этого преспокойно занимается исключительно ребенком, будто так и надо. Кто же он такой, ее «другой друг»? Разве может быть кто-то еще, чье присутствие, внешность, мысли ей интересны? Неужели она сравнивает его с тем, другим? Да разве можно сравнивать, ведь он, Лашен, погибает, разваливается от своей непохожести на других? Но что же тут странного, если у нее есть друзья? Наверное, это пресс-атташе. Нет, никогда в жизни он больше не придет к ней без приглашения. Все должно распутаться, все должно повторяться, повторяться, повторяться и стать правилом. Они живут в одном городе, не очень далеко друг от друга, город он, пожалуй, полюбил. Военные действия – плохо, конечно… Подходя к лифту, он порадовался своей твердой походке, на которую вдруг обратил внимание, и ощущению себя самого, уже не разваливающегося, своего тела, плотного, как бы собравшегося, ставшего целым. Хофман пускай себе едет. Какая разница, это неважно, так же как неважно и то, что Хофман думает о твоем нежелании уезжать. Странно, что Хофмана еще нет в холле, зато Рудник тут как тут, вездесущий старикан.
Рудник опять предложил выпить, – очевидно, только это и приходит ему в голову, когда встречает тебя. Сегодня он в сером с блестящими' крапинками костюме, а брюки явно коротки, из-под них торчат ноги в сандалиях с безобразными блестящими заклепками. Вертлявость Рудника чисто стариковская, нарочитая, как будто ему нужно всем на свете показать, что он еще молодец хоть куда. И мина соответствующая – прекрасно гармонирующее со всеми его повадками подчеркнуто внимательное выражение, как будто он настороженно прислушивается. Вне всякого сомнения, интересы у него широкие, он забрасывает приманку подальше, как принято у распространителей рекламы и тому подобной информации, а с тем, что удается сцапать, поймать в сети, непременно вылавливает и крохи собственного гонорара. Кажется, Рудник всегда наготове, только и ждет, чтобы с ним заговорили. Никакой сюрприз не поставит его в тупик – молниеносный поворот на сто восемьдесят градусов, и вот он в мгновение ока стал высшим авторитетом для кого-нибудь или, в случае нужды, убедил врага в своей незначительности, так что и враг его не тронет.
Лашен прошел с ним до перекрестка и, хотя уже заранее тяготился необходимостью провести в его обществе ближайшие полчаса, был доволен – не один все-таки в шумном потоке высыпавших на улицы людей. Рудник что-то говорил, он, не слушая, улыбался. Они вошли в маленькое кафе не то бар и сели за столик, маленький, у большой, разрисованной орнаментами витрины. Теперь даже приятно стало поговорить с Рудником, слушать его, а может, и не слушать. Рудник уже знал, что Хофман завтра уезжает в Дамаск, а оттуда полетит в Германию. Вообще-то Рудник тоже хотел полететь вместе с Хофманом, но передумал. Решил остаться еще на неделю, может, и на две. Ему здесь очень нравится, а с Хофманом – при всей симпатии – в Германии они вряд ли еще встретятся. Рудник говорил взволнованно, как будто хотел убедить Лашена в том, что действительно имеет смысл пожить здесь подольше.
– Вы ведь тоже не уезжаете? Мне об этом господин Хофман сказал. Ну что ж, господин Хофман не очень рад тому, что вы остаетесь, а я вот рад за вас.
– В самом деле?
Рудник сказал, что здесь он просто ожил, он давно не чувствовал себя так хорошо, вопреки предсказаниям врачей. Главное его удовольствие – наблюдать. Наверное, сказал он, ему тоже надо было в свое время стать журналистом.
– Вы уж извините, настоящему журналисту мало обладать хорошим чутьем, нужно нечто большее. Все, что я узнаю здесь, господин Лашен, не может мне пригодиться, это не приносит ни малейшей выгоды, но я многому учусь. Никогда в жизни я не учился так прилежно и так вдохновенно, как здесь. Борьба! Что тут скажешь, да и слов таких у меня нет.
Лашен извинился – он опять отвлекся и упустил нить, а Рудник, заметив это, умолк. Очень опасно ведь оставаться здесь надолго, сказал Лашен, особенно опасно заводить много знакомств и вообще быть на виду.
– Несомненно, – подтвердил Рудник. – Но, представьте, я человек больной, а живу – вот уж на что не рассчитывал! – в состоянии, так сказать, эйфории. Ни дня не проходит без чувства глубокого удовлетворения, ибо я причастен к событиям. А иногда удается оказать кому-нибудь услугу. Приятно быть нужным, и я за это очень благодарен людям. Но главное – я больше не испытываю страха. Становлюсь все более спокойным, даже шум меня успокаивает. Я стал более выносливым, чем был в молодости.
Лашен спросил, каким образом Рудник познакомился с тем генералом, с Тони.
Оказалось – в одном клубе в Айн Руммане. Спустя несколько дней Тони пригласил его в Эден и представил своему отцу, президенту Ливана.
– Как раз в те дни, – рассказал Рудник, – случилось нападение на президента, он был обстрелян бандой мусульман, когда ехал из Бейрута в Триполи, водителя тяжело ранили, через некоторое время он скончался. Оба телохранителя бросились. в ущелье и отстреливались, а президент сам сел за руль и на бешеной скорости погнал по горным дорогам. Сущий ад. Эти старики, в том числе Шамун и Бешир Жмаель, кстати особенно Жмаель, отличаются невиданным упорством. Они скорей дадут себя уничтожить, чем согласятся уступить крупицу власти. Разумеется, у каждого в рукаве спрятан кинжал, а настоящего вождя как не было, так и нет. Все нынешние вожди мечтают о высшей власти, амбиций им не занимать, а вот всего прочего, необходимого одному вождю, как раз не хватает. У палестинцев, – продолжал Рудник, – шансов нет. Если сами не уберутся из страны, их вышвырнут. Но если покинут страну, их вытеснят и оттуда, куда они придут. Потому что палестинцев всегда вытесняют, куда бы они ни подались. – Рудник поднял бокал. – А вы слышали, господин Лашен, о сокрушительных ударах возмездия за Дамур?