Когда матери внезапно предложили место в «Эдеме», ей пришлось как бы заново учиться играть на пианино. Она не играла десять лет, с тех пор как окончила Высшую педагогическую школу. Она рассказывала ему: «Иногда я просто плакала: руки меня совершенно не слушались, мне хотелось закричать, уйти, захлопнуть пианино». Но потихоньку руки стали вспоминать. Тем более что чаще всего она играла одно и то же, а директор «Эдема» разрешал ей репетировать с утра. У нее была навязчивая идея, что ее уволят. Потому она, видно, и брала с собой детей: вряд ли она боялась, как говорила, оставлять их дома одних, просто всеми способами стремилась разжалобить дирекцию. Она приходила незадолго до сеанса, стелила одеяла на креслах рядом с пианино и укладывала там детей. Жозеф хорошо все это помнил. Зрители быстро это заметили, и, пока зал наполнялся, они подходили к пианино посмотреть на детей пианистки. Для них это превращалось в своего рода развлечение, и дирекция не протестовала. Мать говорила Жозефу: «Они подходили посмотреть на вас, потому что вы были очень красивые. Иногда рядом с вами я находила игрушки и конфеты». Она и сейчас так считала. Она считала, что ее детям дарили игрушки, потому что они были очень красивые. Жозеф никогда не пытался разуверить ее. Они засыпали сразу, как только гас свет и начинался киножурнал. Мать играла в течение двух часов. Смотреть фильм он никак не мог: пианино находилось на одном уровне с экраном, гораздо ниже, чем зрительный зал.
За десять лет мать тоже не видела ни одного фильма, хотя в конце концов так наловчилась, что могла играть, не глядя в ноты. Но фильм все равно смотреть не могла. «Иногда мне казалось, что я сплю, играя. Но когда я пыталась посмотреть на экран, это было ужасно, голова шла кругом. Надо мной плясала какая-то черно-белая каша, и меня начинало подташнивать». Один раз, один только раз ей так сильно захотелось посмотреть фильм, что она сказалась больной, и втайне пришла в кино. Но когда она выходила, один из служащих узнал ее, и больше она уже не решалась. Один только раз за десять лет она решилась на такое. В течение десяти лет ей хотелось сходить в кино, и она смогла пойти туда только один раз, тайно. В течение десяти лет это желание не увядало в ней, а сама она старела. А через десять лет стало уже поздно, она уехала на равнину.
И ему, и Сюзанне было мучительно больно вспоминать все это, пожалуй, для них было бы действительно лучше, если бы мать умерла. «Ты должна помнить обо всем этом, помнить об „Эдеме“ и никогда не вести себя так, как она». И все же Жозеф любил мать. Ему даже казалось — он сам так говорил, — что ни одну женщину он не сможет любить так, как ее. Что ни одна женщина не сможет заставить его забыть ее. «Но жить с ней, нет, жить с ней я больше не могу».
Единственное, о чем он сожалел, что не сумеет убить землемеров из Кама до отъезда. Он прочел письмо матери к ним, она попросила его это сделать, прежде чем отдать письмо водителю автобуса; он прочел письмо и решил не отсылать его, а оставить у себя. И сохранить навсегда. Когда он читал его, он чувствовал, что становится таким, каким ему хотелось бы стать, что попадись ему сейчас землемеры из Кама, он смог бы убить их. Таким он и хотел бы остаться на всю жизнь, как бы эта жизнь ни сложилась, даже если он когда-нибудь разбогатеет. Нет, это письмо принесет гораздо больше пользы, если останется у него, чем если попадет к землемерам из Кама.
Строя свои планы и заставляя мать страдать, Жозеф все равно постоянно учитывал то, что выстрадала она в своей жизни. Он вел себя жестоко по отношению к ней, но считал, что это так же необходимо, как быть жестоким с землемерами из Кама.
Сюзанна не все понимала из того, что говорил ей Жозеф, но благоговейно внимала ему, словно это был настоящий гимн мужественности и правде. И, раздумывая обо всем этом, она с волнением замечала, что и сама чувствует себя способной устроить свою жизнь так, как советует ей Жозеф. Она поняла: то, что восхищает ее в Жозефе, есть и в ней самой.
Неделю после возвращения из города Жозеф казался усталым и грустным. Он вставал только поесть. И вообще не мылся. Но потом он начал подстреливать ибисов с веранды и тщательно мыться каждый день. Надевал только чистые рубашки и брился каждое утро. Мать поняла, что приближается его отъезд. Впрочем, достаточно было посмотреть на него, любой бы это понял, понял бы и то, что никто и ничто уже не может его остановить. Он был готов уехать в любое время дня и ночи.
В общей сложности ожидание длилось целый месяц. Мать по вполне понятной причине не получила никакого ответа ни из земельного ведомства, ни из банка. Но отнеслась к этому с полным безразличием. Под конец она даже перестала будить Сюзанну, чтобы поговорить с ней о Жозефе. Возможно, ей даже хотелось, чтобы он уехал поскорее, раз все равно это было неизбежно. А может, у нее мелькала мысль, что, пока Жозеф здесь, ей не удастся предложить брильянт папаше Барту. С тех пор как папаша Барт купил патефон, она постоянно думала о нем. Она стала часто поминать его в разговорах, по правде говоря, чаще, чем кого-либо еще, говорила о его деньгах, возможностях, рассуждала, куда бы она вложила деньги на его месте, вместо того чтобы торговать перно, и так далее. Может быть, она в который раз собиралась обеспечить себе будущее? Наверное, она сама ничего толком не знала. Не знала и того, что сделает с деньгами, если ей удастся продать брильянт папаше Барту, когда уедет Жозеф.
Один из самых давних ее проектов, за который она особенно держалась, — заменить когда-нибудь соломенную крышу бунгало на черепичную. За шесть лет она так и не осуществила его, куда там, ей даже не удалось обновить старую, соломенную. Больше всего она боялась, что в соломе заведутся черви до того, как у нее появятся деньги, чтобы перекрыть кровлю. И вот, за несколько дней до отъезда Жозефа ее опасения оправдались, и в прогнившей соломе вывелось огромное количество червей. Медленно и регулярно они стали падать с потолка. Они хрустели под босыми ногами, падали в кастрюли, на мебель, в тарелки, на головы.
Однако ни Жозеф, ни Сюзанна, ни даже мать не обратили на них никакого внимания. Один только капрал заволновался. Поскольку безделие тяготило его, он теперь не дожидаясь указаний матери, целые дни мыл пол в бунгало.
* * *
За несколько дней до отъезда Жозеф дал Сюзанне прочесть последнее письмо матери к землемерам из Кама. Он хотел, чтобы она прочла письмо до его отъезда. И Сюзанна прочла его как-то вечером, тайком от матери. Это письмо лишь подтвердило все то, что говорил ей Жозеф. Вот что писала мать:
«Господа землемеры!
Простите, что снова пишу к вам. Знаю, что мои письма вам надоели. Как я могу этого не знать? Уже много месяцев я не получаю от вас ответа. Замечу, кстати, что последнее письмо я написала больше месяца тому назад. Впрочем, вы, конечно, не обратили на это внимания. Иногда мне кажется, что вы вообще не читаете моих писем, а бросаете их в корзину, даже не распечатывая. Более того, я настолько в этом уверена, что теперь надеюсь лишь на то, что вы прочитаете хотя бы одно из моих писем. Вдруг оно случайно привлечет ваше внимание, скажем, в тот день, когда вы не будете так заняты делами, как обычно. И если вы вдруг прочитаете это мое письмо, тогда вы прочитаете и другие. Потому что мне все еще кажется, что если бы только вам стало известно, в какое положение я попала, вы не смогли бы остаться равнодушными. Даже если за все годы, что вы занимаетесь вашей ужасной работой, ваше сердце совсем очерствело, надеюсь все же, что оно очерствело не настолько, чтобы вы не обратили внимания на мое положение.
Я прошу у вас, и вы это знаете, очень немногого. Прошу передать мне в окончательное пользование пять гектаров земли рядом с моим бунгало. Они расположены отдельно от остальной части моего надела, который, как вы прекрасно знаете, совершенно непригоден для земледелия. Так отнеситесь же благосклонно к моей просьбе! Пусть эти пять гектаров станут моей собственностью, это все, что я у вас прошу. Впоследствии я могла бы их заложить и последний раз попробовать выстроить хотя бы часть плотин. Я потом попытаюсь объяснить вам, почему я хочу сделать еще одну попытку, все это не так-то просто. Все ваши возражения я давно знаю, знаю и то, что вы не особенно стремитесь высказать их мне, потому что это не в ваших интересах. Да, пять верхних гектаров составляют „единое целое“ со ста нижними и служат исключительно для прикрытия, они создают иллюзию, что нижние сто ничем от них не отличаются. И в сухое время года, когда океан отступает, никому бы и в голову не пришло заподозрить вас в обмане. Именно благодаря этим пяти гектарам вам удалось уже четыре раза найти покупателей на этот надел, четырех несчастных, у которых не было возможности дать вам взятку. Обо всем об этом я напоминаю вам очень часто, в каждом моем письме, но что же делать, мне некуда деваться от моей беды. Я никогда не свыкнусь с вашей низостью, и, пока я жива, до последнего вздоха, я не устану говорить об этом, объяснять вам, что вы сделали со мной и что вы делаете каждый день с другими, такими же, как я, и не теряете при этом ни спокойствия, ни чувства собственного достоинства. Я прекрасно понимаю, что если отрезать эти пять гектаров от остальных ста, эти сто окажутся совершенно бесполезными. Тут и приткнуться будет негде, негде построить дом, негде вырастить рис, которым тут кормятся круглый год. Я еще раз повторяю вам: эти сто гектаров надела совершенно бесполезны. Во время большого прилива в июле волны Тихого океана затопляют их, подступая к хижинам соседнего поселка, а когда вода уходит, она оставляет за собой лишь подсохшую грязь, и даже если дождь будет хлестать по ней целый год, он вымоет из нее соль лишь на десять сантиметров в глубину, как раз на этой глубине и располагаются корни рисовых побегов. И где же тогда смогут поселиться ваши очередные жертвы? Да, все это я знаю, знаю и то, что отдай вы мне эти пять гектаров, и возможно, желающих в пятый раз принести себя в жертву вообще не найдется. И все же, каким бы невыгодным делом это вам ни казалось, думаю, вам стоит смириться. Уверена, вы знаете, почему я прошу вас об этом. Я работала пятнадцать лет, и в течение этих пятнадцати лет отказывала себе буквально во всем, чтобы купить у государства эту концессию. И за все лишения, которые я терпела пятнадцать лет моей жизни, пятнадцать лет моей молодости, что я от вас получила? Пустыню из соли и воды. Вы охотно позволили мне отдать вам мои деньги. Однажды утром семь лет назад я благоговейно положила деньги в конверт и принесла их вам. Принесла все, что у меня было. Да, в то утро я отдала вам все, словно принесла вам в жертву себя самое, и из моего принесенного в жертву тела должно было вырасти счастливое будущее для моих детей. И вы взяли эти деньги. Вы взяли конверт, в котором были все мои сбережения, вся моя надежда, смысл жизни, все пережитое за пятнадцать лет, моя молодость, и вы взяли все это, не моргнув глазом, и я ушла от вас счастливая. Постарайтесь понять, что это был самый счастливый момент в моей жизни! И что вы дали мне взамен пятнадцати лет моей жизни? Ничего: ветер и воду. Вы обокрали меня. И даже если бы мне удалось добраться до колониальной администрации, даже если бы у меня была такая возможность, это ничего бы не изменило. На меня бы со всех сторон накинулись крупные арендаторы, и меня тут же лишили бы надела. Вполне возможно, что и моя жалоба, вместо того, чтобы попасть в колониальное правительство, застряла бы где-нибудь у ваших начальников, а они пользуются еще большими привилегиями, чем вы, а чем выше человек стоит, тем и взятки берет крупнее.