Ну хорошо, скажет читатель, если все в этом фильме было так откровенно обличительно, если каждый кадр «позорил» советскую жизнь, то как же вам дали возможность снять такую картину до конца?
Должен сказать, что сегодня это и мне кажется почти легендой. При полном сопротивлении Ленинградского обкома, Политуправления Советской Армии, Главлита и собственного киношного начальства — снять все-таки весь фильм, потратить 500 тысяч государственных рублей — как это удалось? Тут есть одно объяснение. Материал картины, все лирические, семейные, личные сцены сняты режиссером Фруминым с такой подкупающей талантливостью, с таким мастерством, лиризмом, проникновенностью и теплом, что обычно, при каждой очередной проверке работы киногруппы, на каждом просмотре материала фильма во всех инстанциях удавалось в первую очередь показывать эти локальные сцены, прикрываться ими. Замечательно играли актеры — и известные, и неизвестные, это тоже черта дарования режиссера, в его фильмах люди играют самих себя раскованно, а он выбирает из этих сцен только локально-скупые, но крайне выразительные и пронзительно точные детали. Я не знаю, как это пересказать на словах, настоящее кино — как фильмы Тарковского, Феллини, Бунюэля — не пересказывается словами, но вот вам только один пример. Гурьянов уезжает из деревни. Эта сцена снята без единого слова. Два старика — отец и мать Гурьянова — стоят у калитки своего домика и смотрят вслед уходящему от них сыну. Мать в какой-то поддевке, у отца на плечи накинута телогрейка, и он стоит, чуть подавшись вперед и не заслоняя глаз от слепящего летнего солнца. А от них по тропе, по высокой траве, в которой жужжат и летают пчелы, уходит улыбающийся сын, и дворовая собака увязалась за ним, проводила шагов сорок и остановилась, озираясь на родителей, подумала, постояла и побежала к ним назад, к дому. А он все уходит по тропе, оглядывается, улыбается и идет себе прочь в своем солдатском еще мундире…
Нет, мне не описать словами пронзительность этой сцены, но я хорошо помню другое. Я помню, как я прилетел из Москвы в Полтаву к отцу и сказал ему, что собираюсь эмигрировать из СССР. Потом, назавтра, он вышел проводить меня. Он стоял на улице, чуть подавшись корпусом вперед, не прикрывая стариковских глаз от прямого слепящего солнца, стоял и смотрел мне вслед… Больше я никогда его не видел, он умер спустя несколько месяцев, и он остался в моей памяти вот таким — не прикрывая глаз от слепящего летнего солнца, он стоит в зимнем костюме, чуть наклонившись корпусом вперед. Откуда у молодого, двадцативосьмилетнего режиссера, никогда до этого не переживавшего разлук с родителями, такая точная хватка деталей людского поведения — ведь он снял так достоверно и исчерпывающе эту сцену, что не было зрителя, у которого бы не защемило сердце.
Тем и спасали картину, тем и надеялись ее «пробить». Но когда собралась картина в единое целое и проявился главный ее смысл, ничто не помогло — ни талант актеров, ни режиссура. Партийное руководство предпочло не показывать зрителю его реальную жизнь, фильм запрещен, уничтожен, режиссера лишили работы и толкнули в эмиграцию, а исполнителя главной роли…
Тут я хочу сказать несколько слов об этом актере. Станислав Жданько сыграл главные роли в двух моих картинах — «Несовершеннолетние» и «Ошибки юности», и я когда-нибудь напишу о нем отдельную статью, а пока могу и хочу сказать, что этому сибирскому самородку при его таланте была уготована яркая актерская судьба советского Ольбрыхского или Урбанского, но… все та же будничная реальность нашей жизни попросту убила его сразу после окончания съемок этого фильма. Он играл в этом фильме самого себя, играл ярко, талантливо, он стал как бы самим Гурьяновым, и Гурьянов стал им, его сутью, и вот — я не хочу проводить прямых аналогий, но — через несколько дней после завершения работы над фильмом Жданько-Гурьянов был зарезан в своей постели кухонным ножом. Рядом лежали распитая на двоих бутылка водки и любимая пьяная женщина. То, что авторы фильма даже не решились написать и снять для своей картины, жизнь сделала сама, доиграв биографию героя фильма до ее логического конца.
Сегодня этой статье причитаются комментарии. Стасика Жданько зарезала актриса вахтанговского театра Валя Малявина — глупо, невзначай, от большой любви. Я был свидетелем и косвенным виновником их бурного романа. Потому что знал Валю ровно десять лет — в 1967 году она сыграла главную женскую роль в моем первом фильме «Там, где длинная зима». И все последующие годы я дружил с ее мужем, талантливым режиссером Павлом Арсеновым, и бывал у них в доме, и Валя кормила меня жареной картошкой с грибами и угощала стопкой холодной водки, под которую мы с Павлом обсуждали какие-то несбыточные проекты постановки киносказок.
Прошло несколько лет, режиссер Роговой собирал актеров на главные роли для фильма «Несовершеннолетние» и вытащил меня из Болшево смотреть кинопробы. Я хорошо помню тот весенний день 1976 года и горжусь им, как красной датой в моей жизни. Потому что в этот день в темном просмотровом кинозале студии имени Горького я показал на экран и сказал:
— Володя, две эти школьницы должны играть главные женские роли, а этот гениальный парень — одну из мужских ролей. И других даже не ищи, он просто новый Урбанский!
«Две эти школьницы» были ныне известные актрисы Евдокия и Люба Германовы, а «Урбанский» — Станислав Жданько, в то время еще студент вахтанговского училища. «Несовершеннолетние» был первым фильмом для Германовых и для Стаса и принес им первую известность. И когда Борис Фрумин запустился на «Ленфильме» с моим сценарием «Ошибки юности», я заехал в театр Вахтангова, где Стас уже числился штатным актером, и прямо из театра увез его на Ленинградский вокзал, отправил на «Ленфильм» к Фрумину. Нужно ли говорить, что Фрумин утвердил его на главную роль после первой же пробы? Стас Жданько был актером от Бога — такие падают на землю только раз в столетие. Красивый, жесткий, цельный, талантливый — в нем была мощь и крепость Урбанского, сдержанная обаятельность Ольбрыхского и еще что-то совершенно свое, новое, свойственное только молодежи его поколения, что и делает всегда новую кинозвезду.
Еще через три или четыре месяца я приехал на Курский вокзал провожать питерскую киногруппу Фрумина на натурные съемки в Симферополь. И увидел у вагона не только Жданько, но и… Валю Малявину. Оторопев, я захлопал глазами, соображая, на какую же роль мог взять ее Фрумин, если на главные женские роли мы уже утвердили Марину Неелову и Наташу Варлей?
— А ты у нас кого играешь? — спросил я по простоте душевной.
— Нет, я у вас не играю, я Стаса провожаю, — ответила она, опуская свои темные, как спелые вишни, глаза.
Я опять ничего не понял и брякнул:
— С чего это?
Тут помреж взял меня под руку, отвел в сторону и объяснил:
— У них роман. Она ушла от мужа и ездит за Стасом на все киносъемки…
Хотя я к тому времени был далек от пуританства, я, помню, почему-то очень обиделся за своего друга Пашу Арсенова и, расстроенный, ушел с вокзала. Чистая и романтическая Валя Малявина из фильма «Иваново детство» и скромная домашняя хозяйка и чистюля, какой я знал Валю по визитам к ней домой, никак не совмещалась у меня с образом безумной цвейговской дамы из рассказа «Двадцать четыре часа из жизни женщины». Но жизнь выделывает и не такие коленца! Вскоре я узнал, что Стас и Валя сняли комнату на Арбате, возле театра, где оба работают, и как-то остыл на этот счет, тем паче что и Фрумин, как Эсадзе когда-то, почти не вызывал меня на киносъемки. Как все юные гении, он делал картину сам, а о наездах на студию ленинградского обкома и прочих неприятностях я узнавал стороной — от редакторов студии Фрижетты Гукасян и Саши Бессмертного, от директора фильма Евгения Волкова и от жены Фрумина и художницы по костюмам Наташи Ландау. Впрочем, я и не удивлялся ленфильмовским стукачам, информировавшим обком о том, что на «Ленфильме» снова снимают антисоветчину. В тот день, когда Госкино разрешило Фрумину снимать этот сценарий, я показал ему другие, предыдущие варианты этой работы и сказал:
— Этого парня, Гурьянова, я встретил в командировке, в Сибири, на аэродроме таежного поселка Урай 1 января 1963 года. Я пришел туда утром, думая, что хоть там, в аэропортовском буфете, смогу выпить чаю. Потому что весь остальной поселок лежал в то новогоднее утро в дупель пьяный. Но буфет был закрыт, а возле аэропортовской избы маялся лишь один парень с дорожным фибровым чемоданом — этот Гурьянов. Вдвоем мы и позавтракали на крыльце аэрофлотской избы — у него нашелся кусок хлеба, а у меня батон московской колбасы. И за этим делом он рассказал мне свою жизнь — как отслужил в армии, вернулся в колхоз, но уехал и оттуда и с тех пор мотается по стройкам коммунизма, а сюда прилетел проведать сеструху, да она, оказывается, спуталась с каким-то буровиком и улетела хрен знает на какую таежную буровую. Ну вот, а остальное ты знаешь из сценария, я пишу его и переписываю вот уже пятнадцать лет, но никак не могу зашпаклевать и закрасить от цензуры реальную нашу сучью жизнь…