Мы сидели на веранде коттеджа в болшевском Доме творчества, Фрумин выслушал этот монолог, посмотрел на классиков советского кино, гуляющих в парке по большому и малому «гипертоническим» кругам, и сказал:
— Старик, ты написал замечательный сценарий! Но в моем фильме не будет никакой косметики и никакого «сосилисического» реализма. Я сниму армию такой, какая она была, когда ты в ней служил и я. И я сниму деревню такой, как она есть, и заполярные стройки — один к одному. С их пьянками, мордобоем и блевотиной бичей.
— В таком случае зачем нам терять год жизни? — сказал я. — Давай сейчас пойдем и подадим документы на эмиграцию.
— Ни фига! — ответил Фрумин. — Вот увидишь, я сниму только правду, и это будет замечательный фильм, и мы получим премии всех международных фестивалей! Хочешь, поспорим?
Я усмехнулся:
— Знаешь что? Я не буду с тобой спорить, снимай как хочешь! Но если они запретят и этот фильм, я уеду, говорю тебе честно. И потому, чтобы не подводить тебя и студию, давай я впишу тебя в соавторы сценария. Чтобы после моего отъезда ты смог убрать из титров мою фамилию и переделывать эту картину под их вкус один, без меня — и как автор, и как режиссер. Идет?
— Спасибо, — сказал Фрумин. — Но вот увидишь: это все ни к чему! Я сниму замечательную картину, я тебе обещаю!
Слово «замечательный» было тогда его любимым словом.
Я напомнил ему этот разговор через год, когда Борис Николаевич Павленок, первый заместитель министра кинематографии, посмотрев фильм «Ошибки юности», вызвал к себе в кабинет Фрижетту Гукасян, Бориса Фрумина и меня, грешного, и, в упор глядя на Фрумина своими синими от гнева глазами, сказал медленно, отбивая каждое слово ударом кулака по столу:
— Советский… режиссер… должен… знать… на кого… он… работает!! Если… вы… не знаете… на кого… вы… работаете… вам не место… в советском… кино!..
Он, конечно, имел в виду, что мы обязаны работать на них, павленков и громык, а иначе нам не место в их советском кинематографе.
— Но картину можно исправить, переписать финал… — попробовала Фрижа смикшировать удар.
— Эту картину исправить нельзя! — совершенно справедливо сказал Павленок. — Каждый кадр этого фильма позорит наш советский строй и нашу страну! Даже иностранные корреспонденты уже не снимают нашу жизнь через такие мусорные задворки!
И тем не менее студия еще пыталась что-то переделать в картине, что-то вырезать, переозвучить, и буквально в последний день этих переозвучаний я рано утром заехал на своем «жигуленке» на Арбат, подхватил там Стаса Жданько у Вахтанговского театра, и уже в восемь утра мы были во Внуково, а в девять — в Пулковском аэропорту, где нас ждала студийная машина, и Женя Волков, директор фильма, небрежно взял из клемм трубку радиотелефона и сообщил на студию:
— Можете заряжать первый ролик — через десять минут мы будем на записи!
Женя умел и любил работать красиво, с западным шиком, его служебная машина была (в те годы!) оборудована радиотелефоном, работавшим через милицейский коммутатор. И вообще, несмотря на разнос у Павленка, настроение у нас было в тот солнечный день замечательное. Разве не запрещал Кириленко «Несовершеннолетних»? Но Роговой тогда бросился к Шумилину, Шумилин тут же показал фильм Щелокову, а Щелоков Брежневу и — все, картина вышла, стала популярна. Правда, у фильма «Ошибки юности» не было таких высоких консультантов и покровителей, но Фрумин верил в свою звезду, он был везунчик, которого родители наградили талантом, а судьба — удачей. И это не просто слова — история его поступления во ВГИК тому доказательство.
Уже тогда, когда во ВГИК поступал я, то есть в 1960-м, туда практически не принимали евреев. Я это знаю достоверно не только потому, что поступил туда лишь со второй попытки, но и изнутри, поскольку был потом, уже во ВГИКе, членом вгиковского комитета комсомола и в связи с этим имел доступ к работе приемной комиссии. Мне скажут: как так? Ведь чуть ли не все советское кино сделали евреи! Да, в тридцатые — пятидесятые годы элита советского кино состояла преимущественно из евреев — Эйзенштейн, Донской, Ромм, Каплер, Райзман, Габрилович, Юткевич, Столпер, Блейман, Хейфиц и т. д. и т. п. Даже сталинская борьба с так называемым космополитизмом выбила их из кино лишь на несколько лет, а после смерти вождя всех народов они в кинематограф вернулись. Но в шестидесятые годы партия бросила во ВГИК свои административные кадры, и эти кадры перекрыли доступ в кино людям с порочным пятым пунктом. Конечно, они не могли сделать это открыто, ведь вгиковская профессура на восемьдесят процентов состояла из Габриловичей, Роммов, Маневичей, Сегелей и Васфельдов! И потому в творческие мастерские этих профессоров еще могли просочиться считанные еврейские единицы. Когда на третьем курсе ВГИКа я, как и положено, заболел «звездной болезнью», стал пропускать занятия и хватать «неуды» на сессии, мой профессор Иосиф Михайлович Маневич оставил меня как-то в аудитории после занятий, запер дверь и сказал:
— Ты что себе позволяешь? Ты знаешь, что я мог принять на курс только одного еврея? Но неужели ты думаешь, что, кроме тебя, не было талантливых евреев-абитуриентов? Было двадцать! Если я выбрал тебя, ты обязан учиться за них за всех! Ты понял?
Но к тому времени, когда поступал во ВГИК Боря Фрумин, то есть лет через десять после меня, там уже не было ни Ромма, ни Габриловича, ни Маневича. Фрумин поступал к Сергею Аполлинариевичу Герасимову — «крестному отцу» послевоенного советского кино, Шолохову, Твардовскому и Фадееву советского киноискусства, идейному предводителю Союза кинематографистов, учителю Бондарчука, Кулиджанова и всех остальных столпов советского киноэкрана тех лет. На первой актовой лекции для всех новопоступивших в 1960 году студентов Сергей Аполлинариевич, поглаживая дынеобразную лысину, сказал со сцены своим характерным окающим басом:
— Вы должны осознать отчетливо и ясно: с этого дня вы становитесь борцами идейного фронта и помощниками партии в идеологической борьбе!!!
Я помню это дословно, потому что именно на этой фразе прекратил эту лекцию записывать — то была сплошная демагогия из передовиц советских газет, которыми я объелся, работая в республиканской партийной газете «Бакинский рабочий». И только много позже, уже во ВГИКе, от своих друзей — учеников Герасимова я узнал, что Сергей Аполлинариевич не так-то прост и далеко не партийный ортодокс и демагог. Но откуда вгиковскому начальству было знать об этом? В тот год, когда Фрумин поступал во ВГИК, Сергей Аполлинариевич провел предварительное прослушивание и творческие экзамены абитуриентов, передал ректору ВГИКа список отобранных им для своей мастерской студентов и уехал на курорт. А во ВГИК вернулся к первому занятию в первый четверг сентября. И, войдя в свою аудиторию, не обнаружил в ней Фрумина. Все остальные студенты из переданного им ректору списка были, а Фрумина не было. Сергей Аполлинариевич повернулся, вышел из аудитории, спустился на первый этаж в кабинет ректора ВГИКа и сказал:
— А где Фрумин?
— Фрумин? Это который из Риги, что ли? — спросил ректор.
— Это который из моего списка, — сказал Герасимов.
— К сожалению, он провалил экзамен по истории, — развел руками ректор.
— Понятно, — округляя «о», сказал Сергей Аполлинариевич, он знал эту функцию кафедры истории КПСС срезать на экзаменах по истории всех неугодных партийному руководству абитуриентов. — Значит, так. Пока этот Фрумин не будет сидеть в моей мастерской, я во ВГИКе не появлюсь. До свидания.
И действительно уехал из ВГИКа!
Что тут поднялось! Уже через час родители Фрумина получили в Риге телеграмму-молнию:
«БОРИСУ ФРУМИНУ. ПРОВЕРКА РАБОТЫ ПРИЕМНОЙ КОМИССИИ ВЫЯВИЛА НЕТОЧНОСТЬ В ОЦЕНКЕ ВАШИХ ЗНАНИЙ ИСТОРИИ. ПРОСИМ СРОЧНО ПРИЛЕТЕТЬ ДЛЯ ПЕРЕСДАЧИ ЭКЗАМЕНА. ВЫЛЕТ ПОДТВЕРДИТЕ. РЕКТОРАТ ВГИКА».
Двадцатилетний Фрумин прилетел в Москву, и прямо на кафедре истории КПСС ему устроили повторный «экзамен», живо поставили «пять» и зачислили во ВГИК, в мастерскую Герасимова.
Я думаю, что и теперь, в конфликте с Ленинградским обкомом, Павленком и Госкино, Борис втайне рассчитывал на поддержку своего учителя — ведь Герасимов был знаменит в киношных кругах не только своими фильмами, но и тем, что всегда выручал своих учеников из самых сложных конфликтов с партийным руководством.
— Все будет о’кей! — говорил Фрумин. — Главное — закончить картину!
И вместо косметических, в угоду начальству поправок поправлял то, что хотел так или иначе поправить, дожать и улучшить, уверяя актеров, редакторов и автора, что «все будет о’кей!».
И действительно, все было «о’кей» в тот день — светило солнце, точно по расписанию ходили самолеты, лихо и, как говорил Фрумин, «замечательно» Жданько и Неелова переозвучили какие-то реплики, и мы со Стасом вернулись вечерним самолетом в Москву, я отвез его из Внуково на Арбат и оставил у подъезда дома, где он жил с Валей Малявиной.