Береговой тропкой я шагал к поселку, и на глаза мне попался магазинчик, в витрине которого были выставлены мячи, ведерки и лопатки, игрушки, чайные пакетики, бисквиты и прочая ерунда, а вывеска над входом извещала о довольно редкой фамилии хозяина — Лондигран, и я вспомнил своего однокашника по семинарии Дэниела Лондиграна. Но тот был из Дун-Лэаре и вряд ли состоял в родстве с семейством, владевшим лавкой. Интересно, что с ним стало? — подумал я. Я знал многих приходских священников, особенно своих сверстников, но о Дэниеле не слыхал с тех пор, как после невероятного происшествия его, третьекурсника, перевели в семинарию Святого Финбарра в Корке, что было беспрецедентным событием.
Дэниел Лондигран подал жалобу, но ее сочли лживой и безнравственной, и каноник заявил, что видеть его не может, что таким не место во вверенной ему семинарии и если сей выродок не желает вообще оставить церковную стезю, то пусть убирается на другой конец страны. Дэниел соседствовал с однокурсником О’Хаганом, который получил недельный отпуск и уехал в Дандолк попрощаться с матерью, умиравшей на больничной койке. И вот однажды ночью в его келью проник человек в вязаной шапочке, натянутой на лицо, навалился на спящего Дэниела и рукой зажал ему рот. В темноте Дэниел не видел, кто это — семинарист или священник, тем более что отдельные ученики уже вымахали, что твой мужик, а некоторые священники были весьма тщедушны. По словам Лондиграна, началась потасовка: пришелец попытался сдернуть с него пижамные штаны, однако Дэниел, совсем не рохля, не стерпел этакую наглость и от души врезал незнакомцу, угодив ему в плечо, тот выскочил из кельи и скрылся в коридоре. Лондигран бросился вдогонку, но того и след простыл.
На другой день парень подал жалобу, а каноник заявил, что в Клонлиффе ничего подобного никогда не было и не будет, что присутствие в семинарии этакого лжеца и, по всей видимости, развратника окажет тлетворное влияние на других учеников. Короче говоря, Дэниела вышибли. Пришлось ему ехать в Корк. Я, надо сказать, об этом жалел, потому что Лондигран был хороший парень, мы с ним всегда ладили и он здорово играл в нарды, которыми я тогда увлекался; вдобавок Дэниел прилежно учился, был ярым сторонником латыни, негодовал, что Второй Ватиканский собор допустил иные языки в литургии, и даже написал папе Павлу — мол, нельзя ли вернуть прежний порядок.
Из Дун-Лэаре примчались его родители, пытались оспорить решение каноника, но тот озлился — виданное ли дело, подрывать его авторитет! — дал им от ворот поворот, и отец с матерью отправились восвояси. Тем дело и кончилось. Будь я крепче характером, я бы написал Дэниелу в Корк, но я боялся, что кто-нибудь из священников перехватит мое письмо, а мне вовсе не улыбалось, чтоб меня тоже зачислили в развратники и ближайшим автобусом отправили домой. В общем, я ничего не сделал.
Но вот фамилия. Лондигран из Дун-Лэаре. Лондигран из Уэксфорда. Интересно, Том видел эту лавку? Если — да, какие мысли у него возникали?
Гостевая комната, расположенная рядом с прихожей, напоминала конуру, куда еле-еле втиснули односпальную кровать и узкий платяной шкаф. На стене изображение Спасителя, над изголовьем кровати портрет папы-поляка в золоченой рамке: молитвенно сложенные руки, невинный взгляд. Том обитал в глубине дома, а миссис Гилхул занимала самую большую комнату с собственной ванной и туалетом. Пожелав мне спокойной ночи, она уведомила, что границы ее жилья нерушимы.
Нерушимы!
Уж не знаю, за кого она меня принимала.
Перед сном я решил почитать «Коммитментс», надеясь, что книга меня усыпит, но она, конечно, возымела обратное действие. Наверное, так и задумывалось. Наконец, когда глаза мои уже слипались, Джон-трубач поцеловал Имельду Квёрк, и я, загнув страницу, выключил лампу, напоследок ругнув Тома, который влил в меня четыре пинты с двумя прицепами, от чего в желудке шло цирковое представление, и я даже боялся подумать, что наутро будет с моей головой. Я закрыл глаза и зевнул, изготовившись ко сну.
Но тут с улицы донесся шум. Непонятный. Кошка, что ли? Да нет, не кошка. Вот опять. Странный шум заставил меня вылезти из кровати, подойти к окну и чуть-чуть раздвинуть шторы. Сперва я ничего не увидел, но потом разглядел. Мужчина. Нет, мальчик. Маленький. И что в этакую пору маленький мальчик делает на улице? Где его родители? Да он никак в пижаме? Точно. Красные штанишки, черная курточка с белыми рукавами. Я прижался носом к стеклу. Да это же Брайан Килдуфф. Тот самый мальчик, что приходил на беседу с Томом. Что он задумал? Наклонялся. Что-то достал из кармана. Ножик, что ли? Ножик. В лунном свете я разглядел желтый перочинный ножик. Мальчик раскрыл лезвие. Затем подошел к машине Тома и поочередно проткнул все четыре покрышки, от чего машина сначала осела набок, потом выровнялась. Мальчик, явно довольный содеянным, посмотрел на дом, лицо его было безмятежно.
Я отпрянул за штору, а когда решился вновь выглянуть, босой мальчик, свершив злодеяние, по улице бежал домой. Я лег в постель, не зная, что и думать.
Нет, вранье. Я знал, что думать. Только не мог себя заставить.
Как и в тот раз, когда беднягу Лондиграна услали в Корк. Перед сном Том раздевался, и на плече его я увидел здоровенный синяк, багровый по краям, зеленоватый в середке, очень заметный на бледной коже.
Я не проронил ни слова.
А теперь меня поедом ест вина.
Вина. Вина, вина, вина.
Она так сильна, что я начинаю понимать своего бедного, сожранного депрессией отца, который однажды утром решил, что именно сегодня отправится на пляж Карраклоу, именно сегодня простится с близкими, именно сегодня одного из нас утянет под воду и, когда ребенок обессилет, поплывет к Кале, не надеясь доплыть живым.
Она так сильна, что в последние годы бывают минуты, когда я думаю, а не пойти ли мне на пляж Карраклоу и со всем этим покончить.
Ханна была удивительно жизнерадостна в тот день, когда ее поместили в лечебницу для больных с прогрессирующей деменцией. Тогда у нее был период относительного просветления, но в том-то и коварство этого недуга, что иногда он, словно великодушный хозяин, дает короткую передышку жертве, и та обретает почти прежний облик. Ты уж думаешь — напасть миновала, но потом вдруг во время вполне разумной беседы тучи сгущаются и сестра смотрит на тебя как на чужака, вторгшегося в ее дом. «Ты кто такой? — вопит она, вцепившись в подлокотники кресла. — Чего тебе надо? Пошел вон!» И на недели, а то и месяцы разум ее погружается во тьму.
На кого она кричит? — гадал я. На меня или свой недуг?
Началось это в 2001-м, всего через год после смерти Кристиана, когда Ханна вдруг стала забывать имена и лица, но болезнь пока медлила. А потом, незадолго до Рождества 2003-го, покатилась снежным комом с горы: оплошности на работе, взыскания, и непосредственная начальница уже выискивала способ уволить сестру, невзирая на годы ее беспорочной службы. Наконец Ханна допустила жуткий промах, из-за которого банк потерял десятки тысяч евро, я ее не только мгновенно уволили, но чуть было не завели уголовное дело. Джонас первым забил тревогу и повез мать в университетскую клинику, где несколько месяцев группа врачей ее обследовала: просили заполнить разные анкеты с кучей нелепых, часто повторяющихся вопросов, проводили тесты памяти и языковые игры, раздражавшие Ханну. Я себя чувствую пятилетней, говорила она. Ей сделали анализы крови и УЗИ головного мозга, проверили уровень кальция, изучили ее меню на предмет нехватки витаминов. В результате был поставлен диагноз, означавший начало медленного конца. Ханна, надо сказать, держалась молодцом; порой казалось, больше всего она озабочена тем, чтобы реабилитироваться перед банком и поставить на место начальницу, хотя, возможно, этой пирровой победой прикрывала свой страх.
Еще несколько лет Ханна оставалась дома, живя на пособие службы здравоохранения и литературные гонорары Джонаса, и мы наняли ей сиделку — молодую француженку, выказавшую невероятное терпение и доброту. Эйдан, конечно, тоже помогал, переводя деньги на счет брата, и временами навещал мать, но об этом я узнавал лишь после его отъезда.
— Разве он тебе не звонил? — спрашивал Джонас, изображая наивность.
Я качал головой:
— Нет.
— Говорил, позвонит.
— Однако не позвонил.
— Ну не знаю.
Если честно, из-за этого я больше не переживал. За всю жизнь я Эйдана ничем не обидел, но раз ему угодно так себя вести — его дело. У меня есть заботы поважнее.
А потом ситуация приняла скверный оборот. Французская сиделка, храни ее Господь, подверглась нападению, получив перелом запястья, и мы решили, что настало время Ханне покинуть Грейндж-роуд и перебраться в лечебницу, где ей обеспечат пригляд и необходимый уход.