Я стала какой-то безжалостной. У меня бы рука не дрогнула стрелять в них… Я уже сообщала, что выписалась из больницы. Доктор похвалил меня, сказал: «Вы молодец, я думал, не встанете!»
Видел бы ты, как я ковыляла по коридору, держась за стенку, плача и скрипя зубами. С утра до вечера! Зрелище было неважное. Теперь бегаю как ни в чем не бывало. Только к непогоде кости ноют, словно у старушки. Но это не беда, зато не надо барометра.
В школе я больше не работаю. Вера Остроумова тоже. Мы учимся на курсах, приобретаем новую специальность. Эта специальность связана с радиотехникой. Понимаешь? Нас долго не хотели посылать, но мы добились приема у секретаря райкома и настояли на своем. Учить детей могут сейчас и пожилые люди, а мы, комсомолки, можем пригодиться в другом месте.
Пиши мне по адресу: почтовый ящик 124/67. Дома я не бываю, Машенька с понедельника до субботы в детском саду, а на воскресенье ее берет Зинаида Петровна. Дочка стала серьезная и рассудительная. Жалко смотреть на нее. Как старушка. Я пишу тебе в кабинете заведующей детсадом. Маша тоже хочет тебе написать. Я кладу ее ручку на бумагу и обвожу карандашом. Видишь, какие сладкие пальчики?
Любимый! Мне сейчас очень трудно. Ты, конечно, все понимаешь. Ведь я же мать. Но я не могла поступить иначе. Я перестала бы себя уважать. И не думай, дело вовсе не в романтике, хотя я не отрекаюсь от романтики, я осталась такой же, какой была, может быть, чересчур восторженной. Но решение я приняла, хорошенько все обдумав и взвесив. Война сделала меня взрослой, даже расчетливой. Но ты же согласишься с тем, что человек, отдающий Родине сейчас меньше, чем он может отдать, — просто дезертир! Я знаю, ты не осудишь меня. А Машеньке с Зинаидой Петровной хорошо. Они полюбили друг друга.
Кончаю писать, пришла Зинаида Петровна, отведет Машу домой. А я побегу на занятия. Мы и вечером занимаемся.
Милый, как мы плохо знали людей до войны! Теперь стало видно, какие они славные, преданные, мужественные. Что бы я делала без Зинаиды Петровны! Целую. Твоя жена Люся».
«7 августа 1941 года. Этого не может быть! Я не верю, я пишу тебе и убеждена, что произошла какая-то нелепая, страшная ошибка. Представь, сейчас мне сообщили, что ты погиб! Мне принесли извещение, там это написано. Но мое сердце молчит. Оно не обманывает. Ты наверное, попал в окружение или ранен. Ты получишь мое письмо позже, вот и все!..»
В этом месте на бумаге расплылось большое лиловое пятно, несколько слов нельзя было разобрать. На другой стороне листка неровным, изломанным почерком было написано:
«…что наш город отдадут немцам! Никогда не смирюсь с этим! Я не понимаю, что происходит? Для чего же тогда все было? И Днепрострой, и Шатура, и Кузбасс! Как мы радовались всему. Это не может пропасть. Нет такой силы, которая поставила бы на колени такой народ!
Знаешь, родной, я, не задумываясь ни на минуту, отдала бы жизнь для того, чтобы прогнать этих выродков, бандитов. Нет, я не права. Не о смерти надо думать, пусть гибнут они. А мы будем жить и построим коммунизм все равно, как бы они ни бесились!
Послезавтра экзамены, может быть, меня пошлют…»
Здесь несколько строк было густо замазано типографской краской, по-видимому военной цензурой. Снизу можно было разобрать только две фразы:
«…ты жив, жив, слышишь? Я знаю! Я верю! Обнимаю тебя…»
«18 августа 1941 года. Они хотят уверить меня, что тебя уже нет. Отводят глаза, вздыхают, деликатно объясняют, что ошибки быть не может. Но я их не слушаю.
Я не смогу теперь долго писать тебе, мой любимый, но ты так и знай, я не поверила. Видишь, вот я пишу тебе, и ты будешь читать это письмо. Будешь! Курсы я закончила. Работать предстоит одной. Я думала, что с Верой, но сегодня выяснилось, что ее посылают в другое место. Через город проходят наши войска… В моем распоряжении всего пять минут. Я забежала домой попрощаться с Зинаидой Петровной и Машенькой. Они остаются вдвоем. Бедной девочке придется видеть меня урывками, а может быть, я совсем не смогу сюда приходить…
Меня зовут. Бегу. До свидания, родной, милый! Ты всегда со мной. Передаю письмо товарищу, который эвакуируется. Целую своего милого, единственного. Твоя Люся».
Я вернул письма Маше. Несколько минут мы молчали. Я думал о женщине, чья душа была чистой, как родник, о Люсе. Меня взволновала преданность Родине, скромность и самоотверженность, которые сквозили в ее письмах. Что сталось с нею? Жива ли она? Почему Маша показала мне письма? Множество вопросов вертелось у меня на языке, но я почему-то не решался задать их. Странная робость сковала меня.
Маша заговорила первая:
— Вы, наверно, догадались, что Люся — это моя мама?
Я кивнул.
— Она была оставлена в оккупированном городе для подпольной работы и погибла. Ее полное имя — Людмила Зайковская.
Потрясенный, я молчал.
Мы долго сидели на обледеневшей скамейке в пустом белом скверике везде высотного дома. Мороз пощипывал за уши. Маша накинула на голову капюшон своей белой шубки. Притаив дыхание, я слушал ее рассказ.
Машин отец Дмитрий Алексеевич действительно не погиб. Вещим оказалось Люсино сердце. Он был тяжело ранен и отправлен в тыловой госпиталь.
Там спустя год он получил последние два письма жены.
Выздоровев, лейтенант-артиллерист Дмитрий Алексеевич Сапожников вернулся в строй. Он воевал в Польше и Чехословакии, его батарея участвовала в штурме Берлина.
Как только Прибельск был освобожден нашими войсками, лейтенант Сапожников послал письмо по прежнему адресу, но оно вернулось с отметкой, что адресат в данном доме не проживает, так как этот дом сожжен немцами при отступлении.
Дмитрий Алексеевич запросил адресный стол Прибельска, получил неутешительный ответ и обратился в областной комитет партии, где, по его мнению, должны были знать о судьбе его жены и дочери. Письмо инструктора обкома долго блуждало по полевым почтам и настигло лейтенанта лишь в июле 1945 года в Москве, куда он приехал по вызову для получения боевых наград.
В письме сообщалось, что по имеющимся данным дочь Дмитрия Алексеевича Маша Сапожникова проживает в настоящее время в городе Вознесенеке у своей опекунши Зинаиды Петровны Стекловой. Что касается его жены, Людмилы Иннокентьевны Зайковской, то сведения о ней обрываются сентябрем 1942 года. С 8 июля по 26 сентября она содержалась во внутренней тюрьме немецкой политической полиции, дальнейшая же ее судьба неизвестна.
Странный, сдержанный тон письма, многочисленные недомолвки поразили лейтенанта Сапожникова, давно догадавшегося, что жена должна была остаться в Прибельске для подпольной работы. Он боялся получить известие о ее гибели, но внутренне был готов к этому: ответ обкома поставил его в тупик.
В Москве Дмитрию Алексеевичу предложили остаться в армии и сообщили, что есть решение направить его в Военно-политическую академию.
Взяв отпуск для устройства личных дел, Сапожников отправился в Прибельск.
Инструктор обкома рассказал ему о предательстве Людмилы Зайковской и показал захваченные в фашистском архиве документы, которые ее полностью изобличали.
С ужасом читал Дмитрий Алексеевич письмо, написанное знакомым, родным почерком жены и адресованное шефу политической полиции Прибельска штурмбаннфюреру Кернеру. Он не верил глазам. Но не верить было нельзя…
Двойное горе пришлось ему пережить в эти дни. В обкоме с ним разговаривали сочувственно, но не особенно приветливо. И он понял, что предательство Людмилы, в котором все здесь были убеждены, кладет пятно и на его имя — имя солдата, прошедшего с боями от Харькова до Берлина.
Сердце твердило ему, что Людмила — та Людмила, которую он знал и любил, — не могла написать предательского письма. Но разум говорил о другом… Ведь почерк, несомненно, принадлежал ей.
Дмитрий Алексеевич поехал в Вознесенск. Он разыскал Зинаиду Петровну Стеклову, забрал дочку и вернулся в Москву. Маше в то время было уже девять лет. Она помнит, как подавлен был отец. Он не спал по ночам, осунулся и почти не разговаривал с Машей.
Об академии теперь не могло быть и речи. Прекрасно понимая, что его не пошлют на политическую работу в армии, Сапожников заявил о своем желании демобилизоваться и вернуться на педагогическую работу. Он случайно встретил своего однокурсника, занимавшего важный пост в Московском городском отделе народного образования. Этот человек помог Дмитрию Алексеевичу устроиться на работу и получить комнату в Москве. О возвращении в Прибельск Сапожников не хотел и думать.
С тех пор они жили вместе — Маша и ее отец. Прошло тринадцать лет. Девочка окончила школу, поступила в мединститут. Дмитрий Алексеевич был замкнутым, суровым человеком. Он избегал женщин и не заводил друзей. Горе его с годами не слабело. Когда Маша выросла, странное состояние отца стало тревожить ее, но она ни о чем не догадывалась. Сапожников никогда не говорил ей о матери. Маша знала лишь, что мама погибла во время Великой Отечественной войны.