В 1958 году Дмитрий Алексеевич простудился и слег с тяжелым воспалением легких. Состояние его с каждым днем ухудшалось. За несколько дней до смерти он позвал Машу, рассказал ей то, что сообщил ему когда-то инструктор обкома, и отдал шесть старых писем.
— До сих пор я скрывал от тебя правду, — сказал Маше Дмитрий Алексеевич. — Теперь ты взрослая и должна знать все. Твоя мать не предательница. Я никогда не верил в это. Произошла какая-то страшная ошибка. Но ничего нельзя доказать.
Плача, сидела Маша у постели умирающего отца. Слабым, прерывающимся голосом он говорил о Людмиле, о том, как полюбил ее, как они все втроем жили в Прибельске и были счастливы… Навсегда запали в память Маше последние слова Дмитрия Алексеевича:
— Ты похожа на нее. Гордись своей мамой… Будь такой, как она!..
Маша умолкла. Я взволнованно взял ее за руку. Но она отстранилась от меня и встала. Голос ее прозвучал глухо и отчужденно:
— Вот все, что я хотела вам рассказать. Теперь можете напечатать ваш очерк. Я не буду писать опровержение.
Кивнув мне, она пошла прочь.
— Постойте, Маша! — крикнул я.
Она не обернулась, а я почему-то не смог встать со скамейки и догнать ее.
Было уже поздно, но идти домой мне не хотелось. Я купил билет в кинотеатр «Пламя» на какую-то старую картину и, сидя в темном зале, попытался спокойно и трезво взвесить, что же мне стало известно. Да, в сущности, почти ничего определенного. Появилось лишь внутреннее ощущение того, что женщина, написавшая такие письма, не могла быть предательницей. И никаких фактов, подтверждающих это. Никаких! Ведь даже лейтенант Сапожников не отрицал, что почерк принадлежал его жене.
— И все-таки имел ли я право опубликовать очерк, если у меня оставалась хотя бы крохотная доля сомнения?
Дома я был около девяти. Я зажег свет в кухне и принялся ходить из угла в угол.
«Ну, хорошо, — говорил я себе. — Ты завтра пойдешь в редакцию и возьмешь обратно свой материал. Но что же дальше? Ведь истину установить все равно невозможно. А читатели из-за твоих интеллигентских сомнений так и не узнают о героях-подпольщиках Прибельска. Правильно ли это? Конечно, нет! Да и почему, спрашивается, должен я верить Маше и каким-то старым письмам? В обкоме партии мне дали официальный материал, подтвержденный документами… Я корреспондент газеты, а не частное лицо!»
В тот момент, когда я уже совсем убедил себя, что не должен придавать значения. Машиному рассказу, мне вдруг стало ясно, что я просто пытаюсь заглушить голос своей совести, приказывающий немедленно забрать очерк из редакции. Ведь в глубине души я уже не верил, что Людмила — предательница. Не верил и все-таки хотел увидеть очерк напечатанным!..
Мне стало стыдно. Как я еще мог колебаться!
Я подошел к телефону и набрал номер дежурного по выпуску. Им оказался в этот день мой приятель Павел Боровский.
— Привет, старик, — сказал я, пытаясь унять дрожь в голосе. — Это я… Когда идет мой материал?
— Завтра, — ответил Павел. — Он стоит в полосе и, если ничего не случится, не вылетит. Можешь спокойно спать. Ну и отгрохал же ты кирпичик! — прибавил он с завистью.
— Послушай, Боровский, — сказал я. — Немедленно сними этот очерк и замени его чем-нибудь, пока не поздно. Он не пойдет.
— Как не пойдет? — закричал Павел. — Кто сказал?
— Я тебе говорю. Там есть ошибка. Нельзя печатать.
— Что же я поставлю на его место? Шестьсот строк! С ума можно сойти! Нет, старик, ты как хочешь, а я на себя это взять не могу. Звони Василию Федоровичу и договаривайся с ним.
Я позвонил ответственному секретарю домой. Заявил, что мне стали известны новые факты, опровергающие предательство Людмилы Зайковской, поэтому я должен дополнительно изучить материал и переработать очерк.
— Какие там еще факты? — сонно спросил Василий Федорович.
— Письма. Ее письма к мужу на фронт. Она настоящая патриотка, а никакая не предательница. Произошла ошибка. Что-то напутано. Роковое стечение обстоятельств.
— Вот что, — помолчав, ответил Василий Федорович. — Поезжай сейчас в редакцию и сократи к черту то место, где упоминается о Людмиле Зайковской. В конце концов она эпизодическое лицо, очерк ничего не потеряет от сокращения.
Признаться, эта мысль мне самому приходила в голову. Но такой выход из положения был нечестным и недостойным. Я так и сказал ответственному секретарю.
— Что же ты предлагаешь? — спросил он сердито.
— Я снова поеду в Прибельск. Постараюсь что-нибудь узнать. Должны же отыскаться люди, которые были вместе с Зайковской в фашистском тылу…
— А если не отыщутся?
Я промолчал.
— А если они подтвердят, что твоя Людмила — предательница.
— Тогда и опубликуем.
— Тебе не кажется, что этот очерк слишком дорого обойдется редакции? — язвительно спросил Василий Федорович.
Я вздохнул. Что я мог возразить?
— Ладно, — закончил разговор ответственный секретарь. — Я скажу, чтобы очерк сняли… Завтра пойдем к редактору. Объяснишь ему все. — В его голосе было сожаление. То сожаление, с которым взрослый человек убеждает подростка, не желающего понять, какую глупость он совершает…
Через три дня я выехал в Прибельск.
— Я верю, что вам удастся распутать эту историю, — сказал редактор. — Вы правы, стремясь восстановить истину и вступиться за честь советского человека, быть может обвиненного напрасно. Но будьте объективны до конца. Не увлекайтесь, помните, что гестаповцы многих сумели сломить. Перед лицом смерти и пыток не сгибались лишь самые мужественные и преданные… Если потребуется наша помощь, звоните…
Перед отъездом я встретился с Машей. Она прибежала к высотному дому запыхавшаяся, с красными пятнами на щеках. Я успел ей сообщить по телефону, что еду в Прибельск, и она показалась мне встревоженной и даже чуть-чуть испуганной.
— Не могли бы вы дать мне на время эти письма? — попросил я. — Возможно, потребуется их кому-то показать.
— Что вы хотите делать? — робко подняла она глаза.
— Еще не знаю… Я верю так же, как и вы, что ваша мама была честным человеком. Попытаюсь найти факты, подтверждающие это.
— Спасибо, — тихо прозвучал ее голос.
Маша принесла письма, и, взглянув на нее в тот момент, когда она передавала мне их, я понял, какую ценность беру из ее доверчивых рук.
— До свидания, Маша, — сказал я. — Может быть, напишу вам оттуда.
Она торопливо кивнула. Мне очень хотелось, чтобы она меня проводила, но я не решился попросить ее об этом.
…В Прибельск поезд прибыл утром… Оставив чемодан в гостинице, я отправился в обком партии. Заведующий областным партийным архивом Томилин, пожилой, полный мужчина с добрым лицом и зоркими глазами, встретил меня, как старого знакомого:
— Привет, привет! Что-то очерка вашего не видно! Не напечатали еще? Я каждый день газеты читаю.
Я рассказал о письмах Зайковской и протянул ему их. Томилин читал медленно, по нескольку раз возвращаясь к одному и тому же месту. В кабинете было жарко натоплено и пахло канцелярским клеем. На высоких, до потолка, стеллажах тесными рядами стояли картонные папки с архивными делами.
Когда, закончив чтение, Томилин повернулся ко мне, его лицо уже не казалось добродушным, а было сосредоточенным, строгим, даже суровым.
— Что вы по этому поводу думаете? — нетерпеливо спросил я.
Не ответив, он отодвинул стул, кряхтя, взобрался на деревянную переносную лестницу и, порывшись на верхней полке стеллажа, спустился с толстой папкой, крест-накрест перевязанной шпагатом.
Надев очки, он принялся перелистывать пожелтевшие страницы и, найдя то, что искал, протянул мне раскрытую папку.
Я увидел записку, написанную на обрывке бумаги химическим карандашом. Там было .всего несколько строк:
«Дорогая Варюша, прошу, передай мне в тюрьму чистое белье. Выпустят нас, думаю, не скоро. От верного человека доподлинно известно, что подстроила все учительница Люська Зайковская. Скажи нашим, чтобы припомнили ей при случае. Пока ее держат в тюрьме, но она надеется выбраться за наш счет. Больше писать нельзя. Не забудь про белье. Целую. Остап».
— Это написал жене перед казнью паровозный машинист Остап Тимчук, — строго сказал Томилин. — Переверните, пожалуйста, страницу.
Я перевернул страницу и увидел несколько подшитых вместе листков бумаги с напечатанным на машинке немецким текстом. Тут же, на краю страницы, был сделан перевод. Я прочел:
«Начальнику политической полиции города Прибельска господину штурмбаннфюреру Кернеру от следователя 3-го отдела оберштурмфюрера Бронке. Рапорт. 21 июля 1942 года. Настоящим имею честь довести до вашего сведения, что содержавшаяся под следствием по делу о подпольной коммунистической организации Людмила Иннокентьевна Зайковская сего числа 21 июля 1942 года в 13 часов 40 минут, вызвав меня в камеру, заявила, что желает облегчить свою участь и с этой целью имеет сделать важное сообщение. По моему приказу Зайковской были вручены бумага и чернила. Она собственноручно в моем присутствии и в присутствии переводчика господина Чудовского написала донесение на ваше имя, которое при сем препровождается. Ожидаю дальнейших ваших указаний по данному делу».