— Ты понял, что я сказал тебе насчет Иоава? — спросил я у Соломона, внимательно вглядываясь в него, и, когда дождался наконец каменного кивка, добавил для ясности: — Не отпускай седины его мирно в преисподнюю.
Соломон отлепил взгляд от глиняной таблички, на которой делал для памяти заметки, и спросил:
— Чьи седины?
— Ависага!
Ависага указала ему на дверь и принялась похлопывать меня по вздымавшейся груди и похлопывала, пока не поняла, что отчаянье мое стихло. Затем она вымылась и отерлась, надушила запястья и подмышки и сбросила одежды, чтобы мгновение простоять предо мной в прелестной девственной наготе, прежде чем грациозно поднять ногу, утвердить на моем ложе миндально-смуглое колено и снова возлечь со мной. Разумеется, безрезультатно. Во мне и пыла-то никакого в ту минуту не было. Я желал мою жену. Вирсавия в это не верит, а если б и верила, ей все одно наплевать.
— Я этим больше не занимаюсь, — твердо отвечает Вирсавия всякий раз, что я обращаюсь к ней с просьбой ее, а если пребывает не в духе, то еще добавляет: — Меня тошнит от любви.
Она забыла о похоти, как только обрела истинное свое призвание, вернее, несколько призваний сразу. Изначальное состояло в том, чтобы стать царицей. К сожалению, цариц нам не полагалось. Тогда она надумала стать царицей-матерью, первой в нашей истории вдовствующей царицей-матерью при правящем государе. Торговаться с нею я не желал и лебезить перед ней тоже. Конечно, я мог бы отдать одну-единственную отрывистую команду, и ее приволокли бы мне прямо в постель. Но это означало бы, что я унизился до попрошайничества, не так ли? А я как-никак царь Давид, и попрошайничать мне не к лицу. Однако, видит Бог, прежде чем я испущу дух, прежде чем подойдет к концу моя фантастическая история, я так или иначе а возлягу с нею по крайности еще один раз.
Конца составлению книг не предвидится, а я, чем дольше размышляю над моей историей, тем больше убеждаюсь, что убийство Голиафа было едва ли не самой идиотской из ошибок, когда-либо мной совершенных. В тот же день Саул призвал меня в армию, и я с тех пор так почти всю жизнь и проходил под мечом. То, что я валял Вирсавию, а потом снова валял, а потом снова, и снова, и снова, обнимая ее до тех пор, пока у меня и на объятия-то сил почти не оставалось, — это, наверное, было второй самой крупной моей ошибкой. Нафан впился в меня за эту ошибку как клещ, я и ахнуть не успел, как у меня уже умер ребенок. Мощная штука любовь, разве нет? Тогдашняя моя любовь к Вирсавии была грозна, как полки со знаменами, бледна, как Луна в сокрушении, ясна, точно Солнце в радости. Мы с Богом пребывали в отличнейших отношениях, пока Он не убил моего ребенка, после чего я решил держаться от Него подальше. Уверен, что теперь Он это уже заметил, как-никак почти тридцать лет прошло.
Еще до того я в припадке гордыни, посетившей меня в перерыве между завоеваниями, надумал выстроить здание пофасонистей и назвать его храмом Господним; но Бог сказал — нет. Бог видел, в чем состоит внутреннее мое побуждение. Суета сует, сказал Екклесиаст, — все суета. Бог не нуждается в Екклесиастах, чтобы узнать, что это за зверь такой — суета.
Как и я не нуждался в них с самых дней моей юности, ибо знал даже лучше, чем три моих раздражительных братца в боевом стане, что, когда я ухватился за возможность сразиться с Голиафом один на один, мною руководило тщеславие и стремление покрасоваться. Не могло быть и речи о том, что я позволю себе упустить такой шанс.
Я не послушался братьев, велевших мне вернуться в Вифлеем после того, как я доставил им припасы, посланные нашим отцом для поддержания тел их в битве. Вместо того я с неукротимым нахальством, за которое меня и тогда уже недолюбливали в семье, начал проворно перебегать от одного охранного отряда к другому, хитроумно разжигая своей беззаботной дерзостью и отважным простодушием любопытство стоявших в первых порядках бойцов. Кому же из воинов не захотелось бы побольше узнать о рьяном, свежем на вид пареньке-горце из иудейской глуши, которого Провидение послало в гущу их войска и который сам лезет в драку?
Кому угодно, только не Саулу. Определенно не Саулу, пытавшемуся с решимостью и редким для него здравомыслием создать регулярную профессиональную армию, заменив ею тяжелых на подъем добровольцев, носителей традиции, согласно которой отдельные семьи вроде моей или отдельные кланы и племена сами решали, станут они или не станут участвовать в очередном военном кризисе. Саул создавал центральное правительство. Он одолел аммонитян под Иависом Галаадским, надрал, с неоценимой помощью своего сына Ионафана, задницы филистимлянам в Михмасе и расколотил амаликитян в пустынях юга. Как раз когда он побивал амаликитян, между ним и Самуилом и произошел окончательный разрыв, поскольку Саул взял царя амаликитян в надежде на выкуп, а лучший их скот — в качестве военной добычи, между тем как Самуил, говоря от имени Бога, дал ему точные указания: уничтожить всех, перерезав от мужа до жены, от отрока до грудного младенца, от вола до овцы, от верблюда до осла. Саул слишком туго соображал, чтобы сочинить единственную ложь, которая могла бы утихомирить расходившегося святого человека: «Я забыл». Вместо нее Саул выдвинул неуклюжее оправдание — он-де отобрал лучший скот для жертвоприношения.
— Послушание лучше жертвы, — резко оборвал его хмурый святой, ставший поочередно и Сауловым, и моим благодетелем. — За то, что ты отверг слово Господа, и Он отверг тебя, чтобы ты не был царем.
Будь я там, я бы сразу сказал Саулу, что этот номер у него не пройдет. Самуил разрубил на куски Агага, царя Амаликитского, и, обиженный, пошел в дом свой, в Раму, и больше к Саулу до самой смерти его не приходил. На Саула этот разрыв с Самуилом лег таким бременем, обернулся для него такой душевной мукой, какую ему не всегда удавалось снести, да и клубок затруднительных положений, из коих он так и не смог полностью выпутаться, участи его не облегчал. Мне же их разрыв предоставил счастливый шанс.
С методами, посредством которых Саул проводил рекрутский набор, я уже был знаком. Стоило ему повстречать мужа сильного и доблестного, как Саул забирал его в свою регулярную армию в качестве наемника, чья отвага и энтузиазм достойно вознаграждались порядочной долей военной добычи. Когда я после поединка вернулся с головой, мечом и доспехами Голиафа — усилий для того, чтобы затащить весь этот хлам на вершину холма, потребовалось гораздо больше, чем вы полагаете, — Саул взял меня в тот же день, не дав возвратиться в дом отца моего.
Должен признаться, армейская служба имела свои приятные стороны, тем более что мы в ту пору крепко разили филистимлян, аммонитов, моавитов, сирийцев и проделывали это с таким предсказуемым постоянством, что победа казалась нам делом простым, а доблесть — нормальным. Вот войны с Авениром, Савеем, Амессаем, Авессаломом и даже Саулом представляли собой конфликты совершенно иного рода. Это все были соотечественники. Амессай приходился мне племянником, Авессалом — сыном. Я был искренен, когда сказал: «Авессалом! сын мой, сын мой Авессалом! о, кто дал бы мне умереть вместо тебя!» — но ни Бог, ни Иоав мне этой возможности не предоставили. Есть люди, для которых убить собственного сына — да возьмите того же Саула, норовившего прикончить Ионафана, — значит совершить пустяковый, вполне простительный поступок, для некоторых же отцов это и вовсе отдохновение души, именины сердца. Я не таков. Мне и журить-то моих сыновей удавалось с большим трудом. Наверное, нужно было их сечь, а я не сек, ну вот и разбаловал — большинство их позволяло себе поступки низкие и глупые, даже мои любимцы. Любимцы в особенности. А когда погиб Авессалом, я плакал так, что и поныне не понимаю, почему у меня сердце не лопнуло.
Еще пуще плакал я, когда заболел и стал медленно угасать новорожденный сын мой. Семь дней горевал я, павши лицом на землю. Хлеба и того не ел. Навуходоносор, обезумев, ел с земли, подобно волу. Я был в своем уме, но вел себя примерно так же, надеясь, что пост мой и рыдания подвигнут Бога к милосердию. Как бы не так. Легче подвинуть гору.
Присутствовал в моей натуре этот недостаток — любил я своих детей, во всяком случае сыновей. Дочерей-то я просто не брал в расчет. И это был еще один недостаток, за который мне пришлось поплатиться ужасно, и так тогда все запуталось, что я и до сей поры не могу разобраться во всем до конца. Когда мою дочь, красавицу Фамарь, изнасиловал ее кровный брат Амнон, я, натурально, расстроился. Хотя главным образом я злился из-за того, что попал в неудобное положение, которое, как я, впрочем, надеялся, так или иначе а разрешится само собой. Вот я и не стал ничего предпринимать. Думал, все как-нибудь образуется, да оно и было на то похоже. А уже два года спустя мне пришлось оплакивать погибшего насильственной смертью Амнона и изгонять мстительного Авессалома, который после совершенного им убийства укрылся в Гессуре.