С Россией бы поскорее разделаться. Но для этого вдесятеро больше дивизий СС нужно, чем у нас сейчас есть. Тогда, думаю, мы бы справились, а так в этом году наверняка еще не сможем.
У меня как всегда все по-старому, здоров, еды хватает, только о доме тревожусь постоянно, каждый день здесь у нас сообщения о налетах англичан. Хоть бы треклятый сакс перестал так бомбить. Какая же это война, когда это просто убийство детей и женщин, и потом — это же негуманно. Надеюсь вскорости получить почту от тебя и от мамы, только напиши маме, пусть посылки больше не шлет, жалко будет, если потеряется, а у меня тут всего достаточно. Пусть лучше Уве, наш славный малыш, вдоволь лопает. Ну все, дорогой папа, шлю тебе горячий привет и желаю всего хорошего.
Твой боевой товарищ Карл-Хайнц.
На его фотографиях нет ни повешенных русских, ни расстрелянных мужчин в штатском, это самые обычные, будничные снимки, какие и от отца остались, — на них засняты разрушенные дома, улицы, города. Может, это Харьков? Брат участвовал во втором взятии Харькова, в 1943-м. Даже если допустить, что он, хоть и состоял в СС, тем не менее не замешан в массовых убийствах стариков, женщин, детей, ибо служил в танковом соединении, все равно — не мог он не знать о жертвах среди мирного населения, о голодающих, разбомбленных, бездомных, замерзших, просто убитых, наконец. Однако о них в его записях ни слова, очевидно, эти страдания, эти разрушения и убийства представлялись ему в порядке вещей, то бишь гуманными.
В одном из писем генерал Хейнрици[5], в 1941-м командовавший корпусом в группе армий «Центр», сообщает жене: Всю разрушительную мощь войны начинаешь ощущать, только подмечая частности или вникая в отдельные людские судьбы. Об этом, наверно, когда-нибудь будут написаны книги. Из городов население
исчезло практически полностью. В деревнях одни женщины, дети и старики. Всех прочих, оторвавшихся от родных мест, если верить показаниям пленных, носит по бескрайним просторам России, они несметными толпами ночуют на вокзалах, выклянчивая корки хлеба у своих же солдат. Полагаю, смертность среди этих беженцев, обусловленная болезнями, истощением и проч., примерно столь же велика, как потери неприятеля на фронтах.
Дневниковые записи генерала Хейнрици.
Приказал Бойтельсбахеру не вешать партизан ближе 100 м от моего окна. А то утром вид неприглядный.
Грязново, 23 ноября 1941.
По завершении совещания траурное торжество и поминки по нашим павшим, ведь сегодня День поминовения. <...> Затем пешая прогулка до «мертвого русского». Достопримечательность, какую не каждый день встретишь. Там, в снегу, уже несколько недель валяется замерзший труп русского. Надо приказать, чтобы местные жители похоронили.
Она была уже старушкой, моя мама, семьдесят четыре года как-никак, когда тяжело поднялась по ступенькам в автобус и с туристической группой отправилась в поездку в Россию, долгим маршрутом через ГДР, Польшу, Белоруссию до Ленинграда, а оттуда через Финляндию и Швецию обратно. Питая совершенно вздорную, ничем не обоснованную надежду по пути каким-то образом отделиться от группы и навестить могилу моего брата или на худой конец побывать неподалеку от тех мест. Военное кладбище Знаменка, на Украине. Захоронение Л-302.
Мальчик, который страстно мечтал о сапогах, но не обычных, а на шнуровке, пониже колена. Хотя вообще-то в гитлерюгенде ему все было не по душе. В наказание его много раз гоняли дополнительно. Командир взвода заставлял его ползать по-пластунски прямо на улице, на глазах у прохожих. Дома брат ни словом об этом не обмолвился, покуда один из наших знакомых, увидев, как его ползать заставляют, не сказал отцу. Тот пожаловался окружному руководителю гитлерюгенда. Больше брата в наказание не гоняли.
— Он был мечтательным ребенком, да и юношей тоже, не от мира сего, вот и исчезал иногда, — рассказывала мать, — словно туда, в другой мир уходил. И все тишком-молчком, а что там у него в голове, поди пойми. Но хороший. Хороший мальчик, — говорила она. — Тихий мальчик. Мечтательный.
Но «мечтательный» — так она и обо мне говорила, и, возможно, в чем-то даже была права, по-своему. Моя молчаливость делала меня в ее глазах тоже хорошим мальчиком. Родители, ничего не подозревая, отпускали меня в гамбургский клуб филателистов, а я вместо этот болтался по улицам Санкт-Паули, самого неблагочестивого городского района, с его игорными домами, борделями и барами. Это была прямая противоположность домашней жизни в нашей тихой, такой «порядочной» квартире, где при мне ни слова не говорилось о сексе, да и без меня вряд ли. Я ходил по Талыптрассе и видел женщин, стоящих в подъездах, подвыпивших матросов, стриптиз-клубы, бары, кабачки, «Серебряный мешок», заведение, в котором, по словам отца, собираются отбросы общества — контрабандисты, спекулянты, наркоманы, картежники, а еще продажные. Мой интерес к отбросам был очень силен. Шум, хохот, заливистый смех женщин, доносившиеся из «Серебряного мешка», — это был соблазн, такой близкий и все же недоступный. Однажды, когда я дольше обычного вертелся у дверей, появился вышибала и буркнул:
— Давай, малыш, проваливай!
Запретные, украдкой подсмотренные картины: женщины, на которых под пальто ничего, кроме нижнего белья, шелковых чулок и подвязок, и как они пальто распахивают, когда мимо проходит мужчина.
Ни слова в его дневнике о мечтах, желаниях, тайнах. Была ли у него подружка? Был ли он хоть раз в жизни близок с женщиной? Испытал ли это потрясение — чувствовать тело другого, эту близость, всепроникающую близость, ощущать свое тело в другом, себя в нем, а значит, себя через него чувствовать и познавать растворение себя в теле другого?
В его дневнике речь исключительно о войне, о подготовке к смертоубийству и о разных способах усовершенствования оного посредством огнемета, мин, учебных стрельб. Однажды упоминается варьете, однажды театр, однажды фильм, который он посмотрел, должно быть, в одном из фронтовых кинотеатров.
Апрель 24. Строим мост — наши танки проходят. Апрель 30. Кино. Грозная тень[6].
И ни слова. Понравился ему фильм, не понравился?
Когда у тебя обманом отняли собственную жизнь, познаваемость собственных чувств — что остается? Только предъявляемая внешнему миру поза: отвага.
В небольшой картонной коробке, которую матери прислали после его смерти, обнаружилось фото киноактрисы Ханнелоры Шрот[7]. Миловидное округлое личико, карие глаза, темно-каштановые волосы, полные губы, окаймленные ямочками на щеках.
Грозная тень.
9 октября 1943 года.
Моя дорогая мамочка
Папе я уже написал что меня тяжело ранило Теперь и тебе пишу что мне отняли обе ноги Ты наверно удивишся почерку но я пишу в таком положении что лучше не получается
Только не думай что мне ноги оттяпали по самую задницу Правую отрезали 15 см ниже колена левую 8 см выше
Сильных болей нет иначе писать бы не смог Дорогая мамочка только (не) плачь держись я на протезах буду бегать как раньше кроме того я уже отвоевался твой сынок снова будет с тобой хоть и калека
Какое-то время еще пройдет прежде чем меня в Германию доставят я пока не транспортабельный
Еще раз говорю мамочка не горюй не тревожен и не плач мне от этого толко тижелей будет Привет тебе Ханне и Уве
Уве ничего не говори когда я через 1 — 2 (неразборчиво) на протезах вернусь пусть думает что я всегда такой был
Еще раз привет тебе Твой Кудряш-бумбум
Написано карандашом, прыгающим, местами неестественно крупным почерком, вероятно, под воздействием морфия. Он был ранен 19 сентября 1943 года на Днепре. Целую ночь пролежал с раздробленными ногами, кое-как, наспех перевязанный товарищами.
Той ночью матери приснилось, что ей пришла по почте бандероль, раскрыла — а там бинты, стала вытаскивать, а они тянутся, тянутся без конца, а под конец выпал букетик фиалок.
Сон этот ей действительно приснился в ночь его ранения. Она со страхом рассказывала о нем родным и близким. Телеграмма с сообщением о ранении пришла лишь много дней спустя, чуть ли не в одно время с похоронкой.
Если не считать мелких, несерьезных — хотя кто знает? — ритуалов повседневной домашней магии (поплевать на найденную монету, три раза постучать по дереву, чтоб не сглазить), мать скорее питала неприязнь ко всякого рода суевериям и ясновидению. Однако, упоминая об этом сне, она всегда говорила: есть вещи между небом и землей, о которых нам ничего не известно. Для себя она, видно, решила, что лучше об этих вещах не думать и других людей попусту ими не беспокоить. Но была твердо уверена: есть способы сообщения без слов, по ту сторону времени и пространства.