выскочить, подхватывало ураганом пожара и утаскивало в самое пекло пылающих кварталов; были и такие, кто в горящей одежде бросались в каналы. Но фосфор прекрасно горит и на воде.
Бомбоубежище, где мать вместе с сестрой и со мной на руках спаслись, находилось на углу Шульвег, в доме кожгалантерейщика Израэля. Магазин его и по сей день там. В 1938-м, рассказывала мать, в окнах его витрины были вывешены большие плакаты: Внимание! Невзирая на фамилию, владелец магазина чистокровный ариец! Искренне Ваш кожгалантерейщик Израэль.
Вот еще одна из первых картин в моей памяти: люди в бомбоубежище. Плачущий старик. Женщина держит на коленях птичью клетку, по которой в панике мечется птаха. Вторая птаха лежит на полу клетки лапками вверх, как будто только что свалилась с шестка.
Письмо брата отцу.
17 августа 1943 года.
Сегодня утром пришло твое письмо, я в себя прийти не могу, просто в голове не укладывается, чтобы 80% Гамбурга сровняли с землей, у меня, хоть я тут всякого навидался, слезы стояли в глазах. Как-никак был родной дом, кров, сколько радости и воспоминаний связано, и вот все это, самое бесценное, теперь пропало, уничтожено, отнято.
Евреям вход в бомбоубежища был воспрещен.
Недавно я имел возможность взглянуть на бомбоубежище, на котором, как на фундаменте, после войны построили дом на одну семью. Мои друзья этот
дом купили. Спуск по лестнице был подобен нисхождению в детство, снова сырость, теснота, узкие проходы, лабиринтность — в бункере для прочности были еще и опорные перегородки. Заржавелые вентиляционные трубы тянутся поверху вдоль стен. Надписи: «Курить воспрещается!» Газовый шлюз. Странные, поразительные ощущения: вместе со спуском перед глазами встают затонувшие в памяти картины. Самое неожиданное случилось, когда погас свет: белые стены и сейчас, шестьдесят лет после войны, засветились слабым фосфорисцирующим сиянием. И лишь постепенно, совсем не сразу, свечение померкло.
Обе фарфоровые статуэтки в стиле бидермейер, спасенные отцом или сестрой из горящего дома, слегка повреждены. Одна, это пастушка с корзиной цветов, лишилась руки. Вторая изображает жанровую сценку: две дамы в пышных, опять-таки в стиле бидермейер, платьях внимают мужчине, который, стоя, читает им вслух: книгу он держит в левой руке, а правой для выразительности жестикулирует. Книги у него теперь нет, да и пальцы на правой руке тоже оторваны. В первые послевоенные годы обе покалеченные статуэтки стояли на книжном шкафу своеобразными памятниками родительских военных потерь.
Зато ничуть не пострадали — и об этом снова и снова рассказывали как о маленьком чуде — елочные шары, вытащенные сестрой из горящего, вот-вот готового обрушиться дома.
Самое удивительное — как испытанный ужас, шок, потрясение благодаря этим повторяющимся рассказам мало-помалу начинали укладываться в голове,
как переживания, облекаясь в словесные формулы, постепенно утрачивали свою остроту. От Гамбурга только руины и пепел. Город — море огня. Ураган пожара.
Поздней осенью 1943-го нас, мать и меня, эвакуировали к родственникам в Кобург.
Брат обучился на скорняка. Он так хотел быть меховщиком, рассказывала мать. Это, кстати, и дневник подтверждает. Есть там несколько рисунков — трогательно неумелых — с набросками витринной декорации мехового магазина.
Да, как ни странно, ему явно нравилось это ремесло. В противоположность мне, хотя я тоже на скорняка обучился и тоже сдал экзамен на подмастерье, но всеми мечтами и помыслами тянулся совсем к другому: читать, писать, да, уже тогда меня одолевал настоящий голод по чтению и письму, — все, что угодно, только не унаследовать отцовское дело, его скорняжную мастерскую. Профессия надоела мне, как только я все в ней изучил: каракулевые, норковые, нутриевые шубы, бобровые, выбор покроя и изготовление выкройки. Я настолько хорошо все освоил, что в итоге выдержал экзамен на подмастерье с отличием. И отец тоже ненавидел свою работу, относился к ней как к неизбежному злу. Зато стал самостоятельным. Самостоятельность — это важно. Тешило остатки господского барства. Еще он ненавидел профессию, потому что по-настоящему, мастерски, никогда ей не владел. Случайное дело жизни. На развалинах подобрал скорняжную швейную машину. Впрочем, решила все не только случайная находка, но и его работа таксидермистом, или, как говорили до войны, препаратором — несомненно, лишь благодаря ей он на эту швейную машину и обратил внимание. В те времена многие вещи лишились владельцев и, вырванные из привычного обихода, бесхозными валялись среди руин.
Среди развалин разрушенных домов можно было подобрать медные и свинцовые трубы, вообще металл, который позже сулил приличную выручку у старьевщика, — кастрюли, чугунные плиты и печки, станки, инструменты, иногда причудливо изогнутые, оплавленные пожаром. А на дорогах, на путях отступления немецких армий, валялись и стояли брошенные повозки, прицепы, разбитые, расстрелянные и разбомбленные военные грузовики, полевые кухни, орудийные передки и лафеты, легковушки, в основном уже выпотрошенные и полуразобранные на запчасти. Последние жадно поглощал натуральный обмен, где всякому товару приходилось снова и снова подыскивать себе эквивалент, — меновая торговля, ориентированная не на деньги, а только на спрос и предложение, хотя и в ней в роли денег, пока, правда, робко, уже пробовали себя американские сигареты.
А отец, к чему стремился он?
Ведь желания и неприязни, причем как раз невысказанные, заветные, действуют в нас сильнее всего, давая, наподобие линий магнитного поля, направление нашим делам и поступкам.
Так к чему стремился отец? Уж никак не стать скорняком, а тем более препаратором.
Тогда что было предметом его желаний?
После «Добровольческого корпуса» он в разных городах обретался. Вроде бы изучал в университете зоологию, хотя аттестата зрелости у него не было.
Как, спрашиваю я себя сегодня, мог он поступить в университет без аттестата, или это всего лишь предание, его рассказанная, вымышленная автобиография? Какое-то время он жил в Штутгарте, где, судя по всему, голодал, неделями питался одной морковью, пока вконец не обессилел от истощения. Его сестра Грета, навещавшая его в Штутгарте, потом об этом рассказывала. Он был близок к организации «Консул», может, даже состоял ее членом. Это тоже его сестра Грета утверждала.
Ноябрьские предатели. Удар ножом в спину[12]. Время системы[13].
Организация «Консул» была чем-то вроде суда Фамы при «Добровольческом корпусе». На ней лежит ответственность за убийства так называемых «изменников родины» Ратенау и Эрцбергера[14]
Однажды к нему приехал боевой товарищ, соратник по Первой мировой, с которым он, вопреки обыкновению, беседовал в комнате с глазу на глаз. Долговязый мужчина, с бледным узким лицом и багрово-сизым косым шрамом через нос от лба до щеки. Рассеченная шрамом бровь срослась завитком. Ротмистр, так отец к нему обращался, без имени и фамилии. Мать тоже ничего о нем не знала.
В 1921 году отец вместе с эмигрировавшим царским офицером пытался наладить артель по производству игрушек. Нанимали надомников, безработных и инвалидов войны, те должны были делать деревянных лошадок. Он придумывал рекламные лозунги, один из них мне недавно снова вспомнился:
Чтоб у ваших малышей
Всегда был ротик до ушей.
В это время он познакомился с моей матерью, дочерью модиста-шляпочника, хозяина процветающего шляпного ателье и собственного магазинчика, владельца небольшой виллы на Торнквистштрассе в гамбургском районе Аймсбюттель.
Любовь, хоть и не с первого взгляда, как она говорила, но близко к тому, после того как они несколько раз встретились. Между встречами, правда, проходило всякий раз не меньше одной-двух недель. Да, он ей нравился — этот высокий, стройный мужчина, даже элегантный в своей литовке, форменном кителе, который он носил без знаков различия. Есть фото, запечатлевшее его на карнавале в костюме гусара. Будь он авантюристом, вполне мог бы выдавать себя за прусского кронпринца. Почти на всех фото того времени он с сигаретой в руках, иногда и во рту, скорее даже в углу рта, с обольстительной полуулыбкой героев-любовников со старых киноафиш, руки неизменно в карманах литовки. Кроме этой литовки, у него не было ни пиджака, ни пальто, только этот форменный китель, под который он зимой надевал серый, штопаный пуловер. Словом, голь перекатная, но с хорошими манерами. И рискнул попросить у шляпочника руки дочери; тот, конечно, желал себе более состоятельного зятя, но потом все же дал согласие. Вскоре после этого молодой человек со своей артелью, которую вряд ли стоит воображать себе таким уж солидным предприятием, обанкротился в пух и прах. Царский офицер бежал от кредиторов в Париж, долги молодого человека выплатил тесть.