Товарищи
В 1920 году в Гранд-Отель-де-Рюсси на улице Сен-Поль пахло кипяченым кофе. По утрам повсюду раздавался нетерпеливый стук кулаков в двери уборных.
У Жермены все пальцы были исколоты латунными проволоками, которые она сгибала под прямым углом – по одной каждые три секунды – для органных педалей. Она носила стоптанные коричневые туфли, штопаные нитяные чулки, юбку по самые щиколотки и блестящую розовую кофточку из искусственного шелка, плоскую, как мужская рубашка. По воскресеньям она надевала шляпку. У нее никого не было, но, тем не менее, она блюла себя. Отец ее погиб на войне в 1917 году. Мать просто умерла. Скорее от усталости, чем от горя.
Жермена боялась мужчин. Старшего мастера, хозяина-овернца, хулиганов, полицейских, господ с нафабренными усами. Вообще мужчин. Чтобы не видеть их, она ходила опустив глаза.
В первый раз она увидела того иностранца на лестнице. Она поднималась, а он спускался. Много месяцев их подошвы стряхивали уличную грязь на один и тот же коврик у двери, их ладони полировали одни и те же шаткие перила, но они ни разу не встретились, потому что она сгибала свои проволоки днем, а он мыл вагоны для перевозки скота ночью. Он прижался к стене.
Она не привыкла к таким проявлениям воспитанности и испугалась, что он может ухватить ее за талию, когда она будет проходить мимо. Между ними был целый лестничный пролет, и какое-то мгновенье они смотрели друг на друга. Она знаком предложила ему спуститься первому. Он знаком ответил, что не спустится. Тогда она почти злобно прокричала ему: «Да спускайтесь же!» Но он только покачал маленькой головой с выступающими скулами.
Когда, набравшись храбрости, она стала наконец подниматься, то почувствовала запах одинокого мужчины. Маленький иностранец без возраста был одет в куртку с огромными накладными карманами на груди – слишком длинную, слишком широкую для него, с прорехой на рукаве – и в брюки защитного цвета, стянутые на лодыжках резинками. Верхняя часть ботинок была примотана к подметкам проволокой. Изможденное лицо, на котором непонимание граничило с ужасом, обернулось вслед Жермене, как если бы мимо пронесли дароносицу со Святыми Дарами.
Через неделю они встретились опять. На этот раз она решилась произнести: «Добрый день, мсье».
Он ответил легким поклоном. Мелкие оспинки вперемежку с веснушками покрывали его потрескавшиеся щеки.
Жермена попробовала навести справки у хозяина-овернца. В ответ она услышала имя, которое невозможно было выговорить. «Знаете, он из этой, как ее…» Он назвал страну, географию которой Жермена знала наизусть еще со школы: «Обширная равнина, богатая пшеницей, населенная варварами…»
Вечером она поднялась наверх, постучала в дверь маленького иностранца, вошла, не дожидаясь ответа, и стала его любовницей.
Уже в его объятиях она увидела, что на правой руке у него – обручальное кольцо, а на левой не хватает трех пальцев.
Она долго гладила лысоватую голову своего первого возлюбленного с редкими, рыжими с проседью волосами. «Мой маленький, только мой», – шептала она, а он всхлипывал, шмыгая носом, прижавшись лицом, как к подушке, к ее тощей плоской груди.
В первый раз эти слезы удивили и чуть ли не обидели ее. Но она ведь сама пришла к нему – такому, какой он есть. Она привыкла.
Иностранец овладевал ею всегда тяжело вздыхая и только в темноте. После недолгих объятий – это походило на физиологический рефлекс – он начинал плакать и бормотать, задыхаясь, непонятные слова, которые она истолковывала как «Нет-нет, я не имею права».
– Это из-за этого? – иногда сочувственно спрашивала она, трогая его обручальное кольцо.
Он с раздражением протестовал, причем она переводила его ответ по-своему: «У тебя только женщины на уме!»
Любовники говорили на разных языках и поэтому не вели бесед. Непривычные к роскоши, они и не целовались. Когда мужчина, всхлипывая, засыпал, она долго лежала, прижимая его к себе и глядя в темноту. Она научилась улыбаться в одиночестве, упиваясь расцветшим внутри нее новым миром, радуясь этой здоровой способности быть счастливой. Она не узнавала себя.
Однажды вечером она пришла, когда он еще ел. Он собрал с газеты, служившей ему скатертью, крошки паштета и хлеба и благоговейно, прикрыв глаза, высыпал их себе в рот.
В порыве неведомого ей доселе сострадания она бросилась к нему и, когда он уснул, дольше обычного укачивала его всем своим телом. Она видела, как блестят в падающем из окна синем свете лысый череп, покрытый капельками пота, мокрое от слез костлявое плечо и два расплывчатых глаза, казавшиеся большими-большими под увеличительными стеклами слез. Наконец они закрылись.
Тогда Жермена увидела сон.
Сначала она увидела натянутую до предела и мучительно пульсирующую малиновую слизистую оболочку. Не ведая откуда, но она знала, что это – ноздри скачущей во весь опор лошади. Неровные хрипы сотрясали бока лошади. Она была на грани смерти. Но она все скакала. Ее вены набухали все больше и больше, готовые разорваться, но этого не происходило.
На поверхности земли показались человеческие лица. Коричневые пятна покрывали лбы. У некоторых рот был открыт, черная земля обволакивала язык, скрипела на зубах. Вокруг покачивались на травинках навозные жуки с жесткими кольчатыми брюшками. Один из них вполз в чье-то ухо. Остановившиеся прозрачные глаза все еще занимали свое место в глазницах.
И все эти мертвые глаза были обращены в одну точку в пространстве, находившуюся очень высоко позади Жермены. Она обернулась и, чуть не свернув себе шею, увидела парящую в небе птицу.
«Гриф», – подумала она.
И удивилась: «Откуда я это знаю? Ведь я никогда не видела грифа».
Не было, казалось, человека, менее предрасположенного к чудесам, чем Симеон из колена Завулонова.
Знатный, одаренный, он прилежно посещал Храм, был щедр к бедным, заботился о том, чтобы ноги его всегда были умащены благовониями, а одежды шафранно-желтого или золотисто-розового цвета ниспадали до земли красивыми складками: поистине то был достойный человек. Никто не соблюдал субботу с большей строгостью, чем он, но в другие дни он умел веселиться. Он не грешил ни саддукейской умеренностью, ни фарисейской кичливостью. Он не ел ни мяса хамелеона, ни улиток,[11] но знал толк в винах острова Хиос – родины великого Гомера. Он не отрицал бессмертия, но и не настаивал на его существовании. Он знал наизусть Закон и Пророков, но в беседах с просвещенными друзьями чаще цитировал Анакреона.
Если и была в его иудейском благочестии какая-то странность, она заключалась в его постоянном, каждодневном, страстном ожидании Мессии – того самого Мессии, чье пришествие предсказывали Моисей, Исайя, Иеремия, Захария, Михей и Псалмопевец. Но он никогда не говорил об этом. Никому. Лишь во время ночной молитвы в тайниках своей души он осмеливался шептать:
– Если б только даровано мне было увидеть Мессию прежде, чем умереть!
Симеона связывали узы дружбы с первосвященником Елиазаром. Когда он видел его в полном облачении, сверкающего драгоценными камнями, звенящего колокольчиками, подвешенными к подолу ризы, украшенного пекторалью с двенадцатью самоцветами – символом двенадцати колен Израилевых, увенчанного диадемой с начертанным на ней Именем Господа, он благоговейно преклонялся пред его величием. Во время же дружеских встреч неизменное уважение его принимало более непринужденный оттенок. Однажды Елиазар сказал ему:
– Я хотел посоветоваться с тобой, Симеон, относительно царского приказа, который я только что получил.
Симеон, естественно, мечтал о независимости Израиля, но александрийская династия Лагидов всегда так благосклонно относилась к еврейскому народу, что Симеон не мог не питать доброго чувства к правившему в ту пору царю Птолемею.
– Ты оказываешь мне великую честь, – ответил он. – Зачем столь мудрому мужу спрашивать совета у скромного схолиаста,[12] каковым я являюсь? И не Господь ли должен быть твоим советчиком?
Они сидели рядом на террасе, устроенной на кровле Симеонова дворца. Вся терраса была усыпана цветочными лепестками, которые Симеон лениво ворошил пальцем ноги. Солнце уже село, и Иерусалим из розового медленно становился лиловым. Вокруг порхали почти невидимые рабыни: оставив опахала из пальмовых листьев, они держали теперь наготове прохладительные напитки. Елиазар понимающе улыбнулся. Симеон и не думал провести священника своей чрезмерной скромностью.
– Да, правда, ты не левит и не священнослужитель, – сказал Елиазар, – но ты ведь не будешь отрицать, что тебе даровано особое вдохновение? Неужто, переводя на арамейский язык мысли, высказанные по-сирийски, или излагая по-еврейски содержание трактатов, написанных в заморских краях римлянами или пунийцами, ты просто заменяешь одно слово другим. А может, это ангел, перелетая с одного языка на другой, помогает тебе переводить и то, что сокрыто между словами?