Вскоре они уже шли по Большой Житомирской, жмурясь от яркого сентябрьского солнца, в семидесятитысячной толпе таких же бабушек и дедушек. Шествие не было торжественным, толпа растянулась на много кварталов, и впереди был Бабий Яр. О чем думали тогда дедушка с бабушкой, на чем задерживался их взгляд, что шептали их губы — я никогда не узнаю.
Теперь мы снова жили в своем доме, и я ходил в школу по каштановой аллее, которая за эти годы стала еще более прекрасной.
В полусгоревших коробках старинных домов копошились строители-военнопленные. Это были спокойные, работящие люди. Они говорили между собой по-немецки, это поражало. А в доме напротив нашего четверо пленных выстругали из досок две скрипки, виолончель и альт и в обеденный перерыв складно играли квартеты. Они сидели на балкончике первого этажа меж двух чудом уцелевших атлантов, и прохожие старушки, постояв минутку, подкладывали на их пыльные пилотки кто ломоть хлеба, кто помидор.
Развалины на углу Толстого и Горького долго не восстанавливались, это было замечательное место для игры в войну. Воображение пленяли полузасыпанные подвалы, простенки в голубых обоях с узорами, лестницы, ведущие в никуда и железные балки, поддерживающие ничто.
22. ПИСЬМО САШИ КУНИЦЫНА
21 СЕНТЯБРЯ 1943 ГОДА
«Дорогие мои папа и мама!
Я еще раз напоминаю о том, что часто писать не смогу, поэтому не волнуйтесь, если долго нет писем.
Мои любимые! Я здоров, у меня все хорошо, выпала мне великая удача попасть на самое желательное направление. Наши части неудержимо рвутся в глубь Украины, не верится, что так близко наш родной город. Это заставляет забывать о трудностях.
Вас, конечно, интересует, как выглядят наши края. Скажу только: сколько бы он не свирепствовал, сколько бы не разрушал и не сжигал такую страну, как Украина, уничтожить ее невозможно. Мы идем следом за ним, вчера здесь был он, а сегодня — мы. Он спешит, он боится окружения. Оставшиеся в живых жители сел встречают нас хлебом-солью, приглашают в хаты пообедать (господи, у самих-то пусто), виснут на шее — все это описать невозможно.
Мои родные мама и папа, прошу вас, пишите чаще, ведь я о вас почти ничего не знаю. Целую вас крепко-крепко, берегите себя, Любу и Андрюшку, и радуйтесь за меня: я совершаю самое правое дело на земле.
Ваш сын Саша. Любочка, ты встречала Лену Тодорову?».
23. АНДРЕЙ КУНИЦЫН О МУКЕ, АМЕРИКАНСКОМ ДЖЕМЕ И ЧЕЛОВЕКЕ С ФУТЛЯРОМ
Перед праздниками давали муку. Очередь выстраивалась на рассвете; наскоро позавтракав, я бежал подменить мать. В сером раннем свете молчаливая очередь, растянувшаяся на два квартала, казалась неживой, нарисованной. Где-то далеко, в голове, стояли сказочные счастливцы, неправдоподобно удачливые люди, которые еще до обеда вернутся в теплые квартиры и, неостывшие от возбуждения, будут рассказывать домочадцам о событиях в очереди.
А события начинались с девяти, когда улица оживала. Кто-то кого-то не признавал, кто-то кому-то клялся, кто-то размахивал костылем, а мне было весело: я в этот день не ходил в школу.
Вот в такие предпраздничные сумерки и пришел маленький человечек в стоптанных ботинках и довоенной шляпе. Подмышкой он держал скрипичный футляр. Из полумрака прихожей он ступил под зеленоватый свет нашего старого, тоже довоенного, абажура — и с ним вошла в мою жизнь, как я ни сопротивлялся, музыка.
Человек долго сидел у стола, расспрашивал о моем старшем брате; потом жадно ел хлеб, намазанный джемом из зеленых американских банок, полученных по ленд-лизу. (Слово «ленд-лиз» чудесным образом смешивалось в моем сознании со вкусом темно-желтого, даже золотистого джема и шершавого, прохладного шоколадного масла. И то, и другое можно было лизать, и слово «ленд-лиз» облагораживало этот процесс, придавая ему шикарный заморский привкус). Когда человек поклонился и, нахлобучив шляпу несколько набок, вышел в зябкую пустоту двери, мне сообщили, что с воскресенья я начинаю учиться музыке.
24. ПИСЬМО САШИ КУНИЦЫНА
3 ОКТЯБРЯ 1943 ГОДА
«Дорогие мама и папа, я сообщаю вам ужасную новость. Убит наш дядя Гриша.
О том, как я узнал об этом, — долго рассказывать; такое совпадение бывает только в книгах.
Все же расскажу вкратце. Тяжело ранило Вовку Саркисянца, я наткнулся на него в кустах, он истекал кровью. Это было после минометного обстрела. Я, как сумел, сделал перевязку и потащил Вовку в санроту. Но когда дополз до шоссе, увидел немцев, хотя еще утром этот участок был нашим. Пришлось укрыться и затем окружным путем искать своих. Не буду всего описывать; только к следующему полудню я дотранспортировал Вовку в часть — это были соседи справа.
И вот, когда я провожал носилки (Вовка совсем погибал), возле операционной я увидел нашего дядю Гришу! Он вышел к умывальнику умыть лицо.
Вовку прооперировал главный хирург, а дядя Гриша помогал. Я дождался конца операции, с Вовкой все как-будто благополучно, его унесли в лес, а через пару дней должны были отправить в тыл.
Мы с дядей Гришей немного поговорили, ему было очень некогда. Да и я спешил в часть. Дядя Гриша, правда, успел совершить служебное преступление и немного подкормил меня из больничного рациона. Очень целовал меня.
Потом я ушел и не успел пройти метров сто, как в операционную палатку ударил артиллерийский снаряд. Я вернулся и все увидел.
Мужайся, мама, и гордись: наш дядя Гриша отдал жизнь за близкую победу. Я верю: к прибытию этого письма мы уже будем в Киеве. Да, близок тот долгожданный час, которым мы жили — мне выпадет счастье побывать на родине, в нашем старом, милом доме. И тогда я обязательно пришлю вам какую-нибудь вещицу из нашего дома! И оставлю на столе записку: „До скорого свидания“.
Саша.
Ваше фото пока не получил».
25. АНДРЕЙ КУНИЦЫН — ЯЗЫЧНИК И ЭПИКУРЕЕЦ
Тем временем стремительно и опьяняюще надвигалось лето, и я вновь оказывался на даче.
Поселок назывался Буча. О происхождении странного этого названия ходило несколько легенд, но мне больше нравилось ссылаться на Маяковского: «а в нашей буче, боевой, кипучей — и того лучше!..».
Впрочем, тихая Буча вовсе не была кипучей и, тем более, боевой.
Это был сосновый лес, пронизанный солнцем, поросший в низинах папоротником, а на пригорках — бархатистыми колониями земляники. Сосны, неоглядно высокие, без единой ветки до курчавой вершины, стояли ровно; иные — чуть наклонясь, пересекаясь с соседними; наиболее своенравные уходили в сторону у самой земли, смыкались с подружками высоко в небе — и все это напоминало таинственные и строгие письмена с преобладанием римских цифр. Копошится невидимая, безграмотная птичья мелочь, птицы покрупнее подают голос пореже: «ирл-бирл!.. ирл-бирл!..». Где-то совсем недалеко, невидимый, как и все в этом лесу, простучит поезд, затихнет — и вновь напомнит о себе гудком у следующей станции.
Все эти звуки и складывались в неповторимую тишину, которую можно было бы назвать райской, а может быть, даже звенящей, если бы время от времени ее не нарушало тонкое, жалкое, прерывистое, гнусавое, задыхающееся сипение скрипки из дома, в котором мы снимали комнату с верандой на западную сторону.
Дом этот, как и большинство бучанских построек, был старый, со вкусом сложенный из зеленоватого аккуратного кирпича, с деревянной резной верандой и мезонином.
Может ли быть наслаждение выше, чем — проснуться позже всех, прошлепать босиком по блестящему крашеному полу большой, в три окна, комнаты, спуститься по шершавым ступенькам веранды, бродить по прохладным с ночи дорожкам, волнующим своими изгибами, поворотами, впадениями в просторные площадки, обойти таким образом всю усадьбу — до самого дальнего угла, где уже нет дорожек, а только густой, труднопроходимый малинник; затем, отведя отставшую от забора доску, выйти в лес, поглядеть как белки, шурша по коре, играют в догонялки, опоясывая ствол сосны стремительными спиралями; дойти до железнодорожной насыпи, вдыхать запах нагретой на солнце смолы, собрать пачку картонных билетов «Киев — 3-я дачная зона», сложить их веером, снова выбросить; встретить и, пересчитав вагоны, проводить товарный поезд; не спеша отправиться назад, отклоняясь от пути, кружа, рефлексируя; затем, после обеда и дневного сна, встретить отца — загорелого, в белом полотняном костюме и тонких очках, с авоськой, полной яблок, хлеба и свежих газет; сидеть среди взрослых на веранде, рассеянно прислушиваться за вечерним чаем к их малопонятным разговорам, уплетая между тем влажную блестящую полоску крестьянского творога, политого темно-коричневым гречневым медом — и, наконец, провалиться в сон, уже предвкушая завтрашнее пробуждение? Есть ли наслаждение выше?
Да, есть. Еще приятней в последние дни августа возвратиться домой, в город...