Казалось, можно перевести дух, смакуя время, как сатурнинский лафит, но тут колесо судьбы вновь закрутилось с бешеной скоростью. Спасая утопающих матросов у Лахты, близ Санкт-Питер-Бурха, Петр зашел по пояс в холодную воду, простудился и умер, не успев назначить наследника по новому закону о престолонаследии. Гвардия крикнула на трон его жену Екатерину. Но тень смерти Петра Великого была слишком густа: Екатерина царствовала всего два года и тоже скончалась. На год больше ее процарствовал и умер третий внук Петра, мальчик Петр Второй. Править стала племянница Петра — Анна. В 1735 году — в год десятилетия лахтинской кончины — умер зеленый кузнечик. Антонио похоронили на окраине парка, среди заросли туи, в угрюмом и торжественном месте. Надгробием стала та самая мраморная урна, что пригрезилась когда-то графу Головину в закатный час ранней сырой весны.
Но был в жизни Антонио час триумфа, был! Летом 1733 года Анна Иоанновна пожелала посетить парк графа, о красотах которого была столь наслышана. Старый граф с сыном встретили императрицу у Гатчины и примкнули к свите. Его допустили к руке, одарили галантной беседой, но стоило только кавалькаде въехать в парк — Анна Иоанновна ехала верхом в охотничьем костюме на манер Дианы, — как граф заметил, что она ошеломлена, поражена и втайне разгневана. Старый интриган похолодел, его парк оказался слишком хорош: императрице показалось, что он ничуть не хуже ее С.-Петербургского парадиза на Мойке и даже, более того, дерзко соперничает с ее любимцем Нижним Петергофом. Диана ехала с холодной улыбкой, что, конечно, не обошлось без ответного внимания Эрнста Иоганна Бирона, который ехал рядом с императрицей на караковом скакуне. Над парком заблистали сполохи царственного гнева, восторги свиты только придавали свинцового блеску зарницам. Пейзажная Голландия поражала глаз великолепием. Центральная аллея, окруженная по бокам зелеными стенами стриженого тиса, вела к овальной площадке, в центре которой сверкал окольцованный камнем, зеркальный пруд с идеальным хрустальным завитком водостока. Вокруг, в трельяжных нишах, стояли мраморные фигуры и грудные штуки Миневр, Аврор и Амуров. По водному зеркалу к искусственному гроту бежали бронзовые нереиды, за ними тритоны с раковинами у губ, далее гиппокампы с головами коней и рыбными хвостами. Диана щурилась, словно от сильного солнца в лицо… блестит бронзовая чешуя, сияет смальта, лоснится цветной перламутр. От овальной площадки лучами расходились дорожки, мощенные битым кирпичом. Простиралась вдаль гладь зеленого партера, в котором умелой рукой садовода были вкраплены цветники, беседки, увитые диким виноградом, оранжереи с померанцевыми деревцами в кадках. Липам, кленам, ясеням и даже елям была придана форма шаров, кубов и конусов. Кавалькада пришла в неописуемый восторг; тогда природные очертания считались варваризмами. Чу! Долетел рык зверинца. Процессия свернула направо, но угодила на пиршество птичьего пения. В исполинской клетке в виде короны, обтянутой шелком, кипело сотнями глоток пернатое царство: щеглы, зяблики, жаворонки, ряполовы, соловьи, овсянки. От свиста и щебета шарахались кони. Мимо, мимо! Парк властно вторгался в чувства всей красотой пропорций, серебром водных зеркал, душными запахами палестинских роз и волнами сирени. Казалось, само небо над владениями Головина затянуто муаровым штофом. Вдали виднелись декоративные домики под черепичными крышами, около которых живописные пейзане пасли породистый скот. То здесь, то там на почтительном расстоянии красовались работники парка в зеленых камзолах, стригущие садовыми ножницами замысловатые вензеля: АИ. Даже Бирон хлопнул себя от восторга по ляжкам: парк был ожившей картинкой работы какого-нибудь несравненного Андриана ван Вельде. Всеобщее внимание привлекла итальянской работы фигура Сладострастия — обнаженная дева, уязвленная напавшим мраморным голубком. Раскинув крылья, птица погружала клювик в грудь скульптуры. В свите сразу отметили сходство фигуры с камер-фрейлиной Зубовой. Анна Иоанновна натянуто улыбалась. Чуткие фавориты — Бирон и Остерман — уже о чем-то шептались. Шут-карла, скакавший на маленькой бурой лошадке, запел совершенно некстати:
Виват, Флор Иваныч,
Всех Флор Аполлоныч!
Стишки тут же перевели на немецкий. Старый граф Флор Иваныч Головин был ни жив ни мертв. Главный удар по эмоциям был еще впереди… Кавалькада въехала под свод ветвей. На мелком просеянном песочке с полосками цветного стекла печатались конские копыта. А вот слева и справа, сквозь стволы, заблестела вода. Открылся водный партер, где из глоток тритонов били водометы. Когда стриженые зеленые стены высотой в три человеческих роста — расступались, глазам открывались виды на фонтанчики из малых свинцовых фигурок, крытых позолотой. Змий, курица, ястреб, лев, лягуха. И у всех из пасти или из клюва торчит водяная струйка. Наконец, аллея привела к центральному пруду на нижней террасе, с островом любви и горбатым китайским мостиком. В маленьких пагодах на берегу пруда обитали траурные аисты и белые лебеди. А у причала Диану поджидал миниатюрный корабль «Гангут» с полной оснасткой, коим управлял черный карлик-арап — матрос в натуральной шкиперской треуголке. (Семнадцатый век — время моды на пажей-арапов при всех европейских дворах. Петру слали арапчат при каждом удобном случае.) На том берегу у открытого театра расположился оркестр крепостных музыкантов в малиновых камзолах, который, увидев гостей, заиграл прелестную увертюру Люли. Дирижировал сам Антонио Кампорези, он был на седьмом небе от счастья. Наконец-то, его зеленое сокровище оценят по достоинству! Впрочем, довольно… Диана нуждалась в отдыхе. Кавалькада повернула к дворцовой усадьбе. Бирон переглянулся с хозяином понимающим взглядом — было от чего потерять голову.
Отдых не разрядил обстановки. Ужинали в летнем павильоне, на виду вечерних зеркал воды, среди обилия статуй, свежесрезанных цветов и прочей роскоши. Императрица казалась скучна, а Бирон, наклонившись к уху графа, сказал, что у него давно скопились порядочно рапортов на графово мздоимство и прочие жалобы, которым он не давал ходу, считая, что слухи о его богатстве — пустые басни. Но такой вот парк стоит экипировки целой армии. (Граф Головин когда-то отвечал за амуницию и фураж в Ингерманландской виктории.) Бирон говорил как бы шутя, а у графа кусок встал поперек горла: подступала Сибирь. Спасительная мысль пришла неожиданно. К ночи готовился фейерверк и, отдавая необходимые указания, старый интриган распорядился во время салюта незаметно подпалить проклятый павильон в духе Мецената. Жалко, конечно, такую красоту кидать в пасть огненному петуху, да что делать, покой дороже. Словом, к небесной потехе прибавилось земного огня. Пламя разом охватило павильон, языки взмыли вверх. Поджигатели перестарались, и огонь перекинулся на открытый театр. Свита притворно ахала и ужасалась, но смотрели жадно, с восторгом.
Пожары — лакомое развлечение восемнадцатого века. Например, Павел — речь о будущем — приказывал будить даже ночью, спешно одевался и ехал. Анна Иоанновна тоже смотрела на то, как дворня тушит огонь, с живейшим участием. Сласти для глаз превращались в угли. Несчастный Антонио бросился тоже тушить свое детище, его оттащили, с обгорелым лицом, в слезах. Забавный человек-кузнечик вызвал первую улыбку на устах Дианы, а когда от искр вспыхнул шутейный кораблик, а незадачливый карла-арап бросился в воду, потеряв и шкиперскую треуголку и черный цвет лица из жженой пробки, императрица изволили громко смеяться, и слабеющий граф был опять допущен к руке. Хитрость удалась. Утром всадники пересели в кареты и тронулись в Царское. Старику Головину был, кажется, пожалован орден.
Деревья молчат, и все же нетрудно представить, скажем, самочувствие елки, обрубленной двуручной косой в форме ромба. На кончиках ее веток растут те самые нежно-клейкие дымные трезубцы, из которых и растет все дерево. Там же, на концах, появляются шишки. Ромб не может расти. Но не рост был целью Аннибалова парка при Антонио, а чары очертаний. Не содержание, не дух, но форма. Вид, поданный гением человека-кузнечика, как пир идеалов. Тем самым монастырский парадиз, положенный в основание парка, вновь проступал сквозь натуру с пейзажной проповедью — сделать природу образцом человеческого поведения. В стрижке зеленых самшитов, в строгих ранжирах лип, обелисках туи и можжевельника виделся все тот же райский образец должного. Это была, повторим, вовсе не милая Голландия, не Амстердам — первая любовь Петра, и пока еще не совсем Франция. Это была особая околопетербургская Россия. Остров новой семантики, где все, буквально все, от былинки у носка ботфорт до Адмиралтейского шпица, было символами и эмблемами новой знаковой системы, буквами петровского букваря, откуда на ходу вычеркивались разные церковные «ижицы». Время черкало жирно черным андреевским крестом поверх московского узорочья. Наконец этот «крест-накрест» стал отечественным флагом. Красота объявлялась частью государственного стройства, обязательной принадлежностью мундира. Незаметный росский гений, «простец», «землепашец» Ивашка Посошков в «Книге о скудости и богатстве» провозгласил искусство частью государственного стройства! По Ивану, выходило, что справедливость жизни можно создать через воспитание граждан, которое понималось как «художество», как чисто эстетическая проблема. Но ключом к такого рода человеческой эстетике Посошков (заодно с Петром) полагал гражданский устав, набор регламентов, «стройств», норм и буквиц поведения, строгое исполнение которых и приведет к красоте-справедливости.