Я хотел отправить письмо заказным, но оказалось, что почта закрыта. Пока я топтался на крыльце, из ворот вышел Ареле, о котором я уже упоминал. Я спросил: почему так рано закрыли? «Я знаю?» — ответил Ареле. Родители Ареле снимали квартиру во флигеле, принадлежавшем пану Волюлеку, а сам Волюлек занимал верхний этаж дома, где была почта. Я решил постучаться с заднего входа во дворе. «Не надо», — сказал Ареле. «Почему?» — «Там нет никого». — «Куда же все подевались?» Ареле посмотрел на меня, потом посмотрел на небо. «Знаете что, пан Юзя, — сказал он, — уходите отсюда. А то хуже будет».
Мы сидели на скамеечке перед воротами, Ареле грыз семечки, а я думал о письме, которое лежало у меня во внутреннем кармане. «Когда возвращается пан Шимон?» — спросил он. Я пожал плечами. «Он обещал мне привезти галоши». Я поинтересовался, зачем ему галоши.
«Потому что, — сказал Ареле, — в Америке все время идет дождь».
«В Америке?»
«Ну да. Там же рядом океан. И зимой вместо снега идет дождь». «А что вы там будете делать?» — спросил я.
«У моего отца специальность. Он будет работать по специальности. Поработает немного, а потом станет начальником почты. Как пан Волюлек… Слушайте, пан Юзя, — проговорил он. — Я что хотел сказать. Только это между нами. Пана Волюлека увели».
«Увели? Куда?»
«Я знаю? Пришли красноармейцы и увели». Он добавил:
«И вашего профессора арестовали. И…» Я ничего не понимал.
«Татэ говорит, пока можно, надо ехать в Америку. Потом будет поздно. Ладно, — вздохнул он, — пойдемте, я вас проведу…»
Мы вошли через заднюю дверь в контору, Ареле взял штемпель, похожий на молоток, проверил дату и ловко стукнул молотком по письму.
«Заказное», — сказал я.
«Заказное так заказное. С вас два злотых».
«Но ведь я наклеил марку».
«Ну и что? — сказал Ареле. — Марка маркой, а плата само собой. Такой порядок».
На другой день неожиданно прибыл мой отец.
В этот раз он приехал налегке, поставщики отказали ему в кредите, и его прибытие и последовавший за этим отъезд вместе со мной означали, как вскоре выяснилось, столь решительный поворот событий, что все происходившее доселе кажется мне теперь лишь малозначительным предисловием; постараюсь, однако, не забегать вперед. У меня были какие-то дела в городе, я пытался узнать, что случилось с профессором Головчинером, ничего не узнал и бродил по улицам, не зная, что мне делать, но когда наконец я отправился домой, меня ожидало по дороге еще одно происшествие.
Уже издалека можно было заметить толпу, стоявшую перед домом овощного торговца. Били в бубен. Я протиснулся между людьми, на крыльце был разостлан ковер, на ковре и вокруг крыльца, под большой акацией, воздев руки и закрыв глаза, танцевали хасиды. У одного из танцующих на плечах сидел мальчик и колотил в бубен. А в окне мезонина за стеклом стояло искаженное, с выпученными глазами лицо рабби Менахема-Мендла из Коцка.
Я взбежал по лестнице и открыл дверь в комнатку с птицами как раз в ту минуту, когда раздался звон стекла. Бряканье бубна на улице прекратилось, и в комнату ворвался вздох толпы. Реб Менахем-Мендл в белой одежде стоял перед разбитым окном, вознеся над головой свои окровавленные руки. «Принеси мне воды и бинтов, — сказал он не оборачиваясь, — где ты там?..» Очевидно, он думал, что вошел шамес.
Я заметался по коридору, Файвела не было ни на кухне, ни за перегородкой. Он сбежал, убоявшись великого гнева, в который впал рабби. На плите стояло сложное сооружение из стеклянных реторт и трубок для приготовления снадобий; кроме того, я это знал, рабби занимался алхимией.
Кое-как я обмотал его руки платками. Праздничный наряд рабби с нашитыми на груди священными буквами был запачкан кровью. Вдруг он оттолкнул меня и закричал в окно:
«Безмозглые ослы! Прочь с моих глаз!»
Голос его сорвался, он топал ногами и тряс над головой замотанными в окровавленные тряпки руками.
«Что вы тут собрались, марш отсюда! Отправляйтесь к врачу! К черту, к дьяволу, к психиатру… Я вам не врач!»
Снизу раздался гнусавый голос:
«Рабби, что нам делать?»
Он повернулся ко мне, тяжело дыша.
«Ах это ты, — сказал он, словно только что узнал меня, — представляешь себе, они меня не выпускают… Я вам больше не учитель! — загремел он снова. — Я вам не рабби!.. Я старался вам помочь как мог, все бесполезно… Вы недостойны вашего учителя!.. Олухи! Безмозглые скоты! Идите и молитесь вашему всевышнему, ваш всевышний не имеет ничего общего с истинным Богом!»
«Труби, — сказал он, — труби в шофар».[8]
И так как я медлил, он крикнул:
«Труби, говорят тебе!»
Я взял рог, на котором были выгравированы слова псалмопевца: «Радостно пойте Богу» — и затрубил.
«Слышите? — закричал реб Менахем-Мендл. — Вот!.. Вы думали, что это трубный глас Мессии, а это всего лишь мальчишка, недоучившийся художник, сопляк, дудит в бычий рог!.. И так всегда будет с вами! Вы думаете, что земля вертится ради вас и что у Бога нет других забот, как только слушать ваши вопли, глядеть на ваши танцы-шманцы, вы думаете, Бог существует ради того, чтобы вас кормить и поить и беречь от коварных гоев, чтобы любоваться на вас и млеть от восторга, слушая ваше гнусавое пение? Так вот, нет! Бог изгнал из Эдема первых людей, потому что это были взрослые люди, для которых настало время собственных забот, время жить и время умирать! Суровый отец, он сказал им: я вас породил, я вас вырастил, хватит! Теперь живите своим умом — и марш отсюда! Трудитесь в поте лица своего… А меня больше нет! Мое жилище на небе, и как Моше не увидел моего лица, так и вы меня больше не увидите, не посмеете бить поклоны перед моим изображением, не посмеете произнести вслух мое имя. Вот что такое Бог, Бог Израиля!.. Прочь от моего крыльца, не то я возьму сейчас эти осколки и вот этими руками забросаю вас, говноеды, ослы безмозглые…»
«Рабби, — простонал голос внизу, — на небе висит хвостатая звезда, скажи: что нам делать?»
«Звезда? Ну и что, что звезда! При чем тут Бог? Вам непременно хочется, чтобы во всем был Божий знак! Слава Богу — у него есть другие заботы…»
Он уперся руками в подоконник, точно собирался выпрыгнуть наружу и расклевать толпу своим загнутым книзу, как клюв, носом. Потом обернулся ко мне, сверкая выпученными глазами… и я уж не знаю, чем это все кончилось: я почувствовал, что лучше убраться подобру-поздорову.
Дома я застал мою мать в необыкновенном волнении. Отец сидел за конторкой в заднем помещении магазина, щелкал на счетах и погружался в долгое раздумье, как всегда, никого не видя вокруг себя, зато мама с перевязанной головой, что означало особо жестокий приступ мигрени, бросилась мне навстречу, заламывая руки.
«Кровь моя… Дитя мое единственное! Я места не нахожу!»
В чем дело? Что такое?
«Адела сказала, что тебя уже нет в живых…» И тут вдруг выяснилось, что я попросту забыл и о письме, и о своих чувствах, и даже — какой стыд! — о самой Аделе.
Но нет худа без добра. По крайней мере ко мне вернулось самообладание. Она меня выдала, хорошо же. Сейчас я выложу ей все начистоту. Пусть знает, что я ее больше не люблю. С такими мыслями я поднимался по лесенке в мезонин, где жила Адела.
Я еще ни разу не был в ее комнате. Там было очень тесно из-за всяких полочек, салфеточек, этажерок, пузатого комода и громадного резного шкафа, всю эту мебель привезли из дома ее прежнего мужа.
Все кругом было заставлено безделушками, вазочками, слониками, стены увешаны тарелочками, крыльями птиц и фотографиями родителей Аделы, все блестело и мерцало. Комната была похожа на раковину. Я стоял, насупившись, на пороге. «А, это ты», — сказала она.
Я увидел, что она необыкновенно красива в своем струящемся шелковом платье, с крупными бусами на белой, как сливки, шее, с украшениями в маленьких ушах, невысокая, немного выше меня, пышногрудая и роскошная, как царица Савская. В комнате стоял удушающий аромат цветов или духов, аромат ее волос; от этого запаха я испытывал нечто вроде слабого опьянения, и меня слегка подташнивало.
«Что с тобой?»
Некоторое время я смотрел на нее, чувствуя, что я не в состоянии произнести то, что собирался ей объявить, и вдруг выпалил: «Профессора Головчинера забрали». «Что ты говоришь? Не может быть. Кто?» «Солдаты».
«Господи… — проговорила она. — Наверное, он что-нибудь сказал. Что-нибудь против новой власти».
«Не знаю. Я хотел пойти к коменданту».
Она покачала головой. «Не делай этого. Не делай этого, мальчик. Бог с ним, как-нибудь без тебя разберутся… Разберутся и отпустят».
Наступила пауза. Мы глядели друг на друга.
«Мадам Адела, — промолвил я наконец, — почему вы меня предали?»
Она сделала удивленные глаза.
«Почему вы рассказали, что я… разве это предназначалось для других?»
«Я испугалась, — сказала она, улыбаясь, и я не понял, шутит она или говорит серьезно. — Может быть, ты все-таки войдешь?»