Дома я застал мою мать в необыкновенном волнении. Отец сидел за конторкой в заднем помещении магазина, щелкал на счетах и погружался в долгое раздумье, как всегда, никого не видя вокруг себя, зато мама с перевязанной головой, что означало особо жестокий приступ мигрени, бросилась мне навстречу, заламывая руки.
«Кровь моя… Дитя мое единственное! Я места не нахожу!»
В чем дело? Что такое?
«Адела сказала, что тебя уже нет в живых…» И тут вдруг выяснилось, что я попросту забыл и о письме, и о своих чувствах, и даже — какой стыд! — о самой Аделе.
Но нет худа без добра. По крайней мере ко мне вернулось самообладание. Она меня выдала, хорошо же. Сейчас я выложу ей все начистоту. Пусть знает, что я ее больше не люблю. С такими мыслями я поднимался по лесенке в мезонин, где жила Адела.
Я еще ни разу не был в ее комнате. Там было очень тесно из-за всяких полочек, салфеточек, этажерок, пузатого комода и громадного резного шкафа, всю эту мебель привезли из дома ее прежнего мужа.
Все кругом было заставлено безделушками, вазочками, слониками, стены увешаны тарелочками, крыльями птиц и фотографиями родителей Аделы, все блестело и мерцало. Комната была похожа на раковину. Я стоял, насупившись, на пороге. «А, это ты», — сказала она.
Я увидел, что она необыкновенно красива в своем струящемся шелковом платье, с крупными бусами на белой, как сливки, шее, с украшениями в маленьких ушах, невысокая, немного выше меня, пышногрудая и роскошная, как царица Савская. В комнате стоял удушающий аромат цветов или духов, аромат ее волос; от этого запаха я испытывал нечто вроде слабого опьянения, и меня слегка подташнивало.
«Что с тобой?»
Некоторое время я смотрел на нее, чувствуя, что я не в состоянии произнести то, что собирался ей объявить, и вдруг выпалил: «Профессора Головчинера забрали». «Что ты говоришь? Не может быть. Кто?» «Солдаты».
«Господи… — проговорила она. — Наверное, он что-нибудь сказал. Что-нибудь против новой власти».
«Не знаю. Я хотел пойти к коменданту».
Она покачала головой. «Не делай этого. Не делай этого, мальчик. Бог с ним, как-нибудь без тебя разберутся… Разберутся и отпустят».
Наступила пауза. Мы глядели друг на друга.
«Мадам Адела, — промолвил я наконец, — почему вы меня предали?»
Она сделала удивленные глаза.
«Почему вы рассказали, что я… разве это предназначалось для других?»
«Я испугалась, — сказала она, улыбаясь, и я не понял, шутит она или говорит серьезно. — Может быть, ты все-таки войдешь?»
Я смотрел в окно, мимо нее, сердце мое билось медленно, безнадежно, горечь переполняла меня, и я испытывал особую, ни с чем несравнимую сладость быть обиженным. Вместе с тем эта роль обиженного и оскорбленного запрещала мне говорить, теперь не я, а она должна была загладить свою вину.
Надо было как-то прервать затянувшееся тягостное молчание, и она спросила:
«Где ты был?»
Я молчал и смотрел в окно.
«Ты не хочешь со мной разговаривать?»
Я ответил, что был у рабби.
«Сумасшедший старик, — сказали она. — Мешугенер». Я покачал головой.
«Ты тоже сумасшедший. Разве так поступают? Отчего ты не пришел ко мне и не рассказал мне о том, что… ты питаешь ко мне такие чувства?
Если бы все кончали с собой от любви, у нас не осталось бы мужчин… Тебе было стыдно? Разве это стыдно? По-моему, это совсем не стыдно, наоборот…»
«Я не люблю вас больше, мадам Адела…» — сказал я, глядя в пол.
«Глупый мальчик, ты на меня обиделся?»
Я смотрел мимо нее. Мне было душно, тяжело.
«А я-то думала… — протянула она. — Послушай, Юзя. Не думай, что я показала письмо твоей маме. Такие письма никому не показывают. Такими письмами, если хочешь знать, гордятся, такие письма хранят и потом перечитывают в старости… Но о них не рассказывают. И я ничего о нем не говорила. Я просто сказала, что за последнее время ты очень изменился, стал задумчивым и печальным и… я боюсь, как бы ты не сделал над собой что-нибудь, ведь это бывает у мальчиков в твоем возрасте… А тут как на зло тебя нет целый день дома. И в городе творится Бог знает что… Ну, не сердись. Мне твое письмо очень понравилось. Я его перечитывала много раз. И что же? Оказывается, все это была шутка! Оказывается, ты меня вовсе не любишь. Ты посмеялся надо мной!»
«Нет, — пролепетал я, глядя на Аделу сквозь слезы, — нет!» «Иди ко мне, — сказала она, — иди, я тебя поцелую. Ты успокоишься и пойдешь к отцу. И забудем эту историю».
Я стоял, словно привинченный к половицам, и не мог сдвинуться с места. «Ну?..»
Она подошла ко мне, смеясь.
«Знаешь, это даже невежливо. То ты мне пишешь, что умираешь от любви ко мне, а то даже не хочешь на меня смотреть. Так настоящие кавалеры не поступают. Когда дама оказывает кавалеру знак внимания, его принимают как высокую честь. Эту честь надо заслужить. Ай-яй-яй. Вот так мужчина».
Она склонилась ко мне и поцеловала меня в обе щеки.
«От тебя пахнет медом, — сказала она. — От тебя пахнет детством. Может быть, Юзя, это последний день твоего детства… Ну вот, а теперь приведи себя в порядок и ступай… И знаешь что? Мы с тобой будем теперь друзьями. Ты покажешь мне свои картины. Будем друзьями… да? — Она вздохнула. — Нет, я вижу, ты по-прежнему на меня сердит. А почему? Я тебе скажу. Это в тебе говорит твоя гордость. Ты дуешься, потому что думаешь, что ты унизился передо мной. Ах ты, маленький зазнайка! Как же ты будешь дальше жить? Твой ребе тебя ничему не научил! Самого главного он тебе не сказал. Ты знаешь, что в жизни самое главное? Самое глав в — это когда люди любят друг друга. Для этого они и созданы. Мужчина создан для того, чтобы любить женщину, а женщина для того, чтобы принадлежать мужчине. Ты этого не знал, дурачок? Ну конечно, кто ж тебе это скажет. О таких вещах не говорят. Та кие вещи подразумеваются сами собой!»
Она сидела спиной к окну, склонив голову на плечо, ее лицо было в тени, и пышные волосы окружали его черным сиянием.
«Что же ты не уходишь? — спросила она глубоким грудным голосом. — Чего ты ждешь?.. Ну, иди ко мне… На одну минутку, а то кто-нибудь войдет».
И мои ноги подтащили меня к ней.
«А теперь, — промолвила Адела, — закрой глаза. Закрой глаза, открой рот. Я положу тебе конфетку… Ну вот, совсем другое дело. Мой кавалер удостоил меня улыбки. Только чур не открывать глаза. Открой рот. Сейчас в него влетит птичка. И-и… раз!»
Она толкнула меня пальцем в грудь, я засмеялся. Потом вторым пальцем. Мне стало необыкновенно щекотно, как вдруг Адела меня обняла и крепко, страстно поцеловала в губы. Ее руки легли мне на плечи.
«Теперь твоя очередь, — тяжело дыша, сказала она. — Но только один раз. Слышишь? Один раз, и ты пойдешь к родителям. Даешь слово? Чур не открывать глаза! Раз, два…»
Я не выдержал и посмотрел. Ее платье было расстегнуто и спущено с плеч, красные ягоды бус качались над ее кожей, я стоял перед ней на коленях, она наклонилась, и в каком-то жару, ужасе и отчаянии я коснулся губами ее больших, теплых, круглых плодов с темными упругими сосками.
Вдруг послышался скрип ступенек. Я вскочил на ноги. В дверь постучали.
«Да? — пропела мадам Адела, с необыкновенной ловкостью застегивая что-то спереди и сзади. — Войдите». Ручка повернулась, но дверь была закрыта.
Адела не спеша проплыла мимо меня. «Ах, Боже мой, — проворковала она, — это ты закрыл дверь?..» На пороге стоял мой отец.
«Ты тут? — произнес он с озабоченным видом. — Иди быстро, покушай и попрощайся с мамой. Мне надо сказать два слова тете Ад еле».
«Что случилось?» — спросила Адела. «Ничего…»
Быть может, тогда я впервые заметил, как неравномерно течет время жизни. В сущности, тривиальная истина, кто этого не знает? Но людей обманывает мерный ход часов и величественный полет созвездий. Оттого, должно быть, так встревожило наших жителей явление необыкновенного небесного тела — больше, чем война, чем смена властей. Ведь эта звезда грозила нарушить однообразное, торопливо-медлительное, как сыплющийся песок, переливание времени из дневной чаши в ночную. Но это однообразие — не что иное, как видимость. На самом деле время течет, как река, порой как будто стоит на месте, порой несется и бурлит на перекатах, так что едва успеваешь за ним следить.
В столовой меня ждал ужин, рядом стояла недоеденная тарелка отца. Вошла моя мать.
«Ничего не понимаю…» — пробормотала она.
Бедняжка, она не могла поспеть за этими перекатами времени, за лихорадочно стучавшими часами нашей жизни.
Сидя напротив меня, она теребила край скатерти, перекладывала с места на место то нож, то салфетку. Потом подняла на меня тусклый, больной взор.
«Ты осунулся. Некому за тобой присмотреть… Если бы я была здорова… Нет, — и в ее голосе появились обычные плачущие ноты, — я просто не понимаю! Я ничего не понимаю. Мне ничего не говорят. Вдруг приспичило. Вдруг на ночь глядя надо ехать. Куда? Зачем? Ты знаешь, что твой отец берет тебя с собой? Он тебе ничего не говорил? Мне он тоже ничего не сказал. Ты можешь мне объяснить, в чем дело?.. То он говорит, что поставщики закрывают склады и надо сворачивать торговлю. Ну, сворачивать так сворачивать. У нас столько товара, что дай нам Бог распродать его за десять лет. А то вдруг сорокопад. Когда кругом творится такое, что не знаешь, что с нами завтра будет. Кушай…»