Он видел: она навеселе, в легком приподнятом настроении, лаковые глазки блестят еще отчаянней, чем обычно.
— Ладно, — сказал он, — я пошел.
— Иди, Феденька, иди, повелитель. И жди меня. Только очень жди.
Он медленно поплелся домой, пытаясь хоть как-нибудь упорядочить рваные клочковатые мысли. Занятная вещь — любая профессия кладет на людей свою печать. Вот взять хотя бы оперативников: в повадке, в разговоре, в улыбке, во всем решительно — свой окрас. И снова — уже в который раз! — колюче подумал: не место там женщине. Придет — все ей выскажу, пусть послушает.
Но не сказал и десятой доли. Когда она наконец явилась, такая его оглушила радость, такая забушевала страсть, что только на заре и опомнился. Тогда и заговорил. Осторожно, не допуская резкого слова. Она отвечала устало, коротко, точно он дитя-несмышленыш — мал еще, подрастешь — поймешь. Но раздражения в голосе не было, какая-то смутная печаль. Ничего не осталось от нервной веселости, которая была в ресторане.
Такое бывало. Он замечал — чем она щедрей приласкает, тем больше грустит и дольше молчит. Но в этот раз вдруг, после редких реплик, в плотине будто размыло щелочку, и хлынула сквозь нее волна.
— Все-таки люди — чудной народ. Все бы им знать, что будет, как будет, завтрашний день им жить не дает. Да, может быть, ты его и не увидишь. Может, и нет никакого завтра. Вот эта минутка, она — твоя. Кто знает, какая за ней идет. Всего-то полчасика назад мы так с тобой животами склеились — не отдерешь и не оттащишь. Не разберешь, где руки, где ноги. А сейчас — благоразумно беседуем. Ты объясни мне, что тебя дергает? Тебе хорошо и мне хорошо. Скажи своему богу спасибо.
— Люди без будущего не живут.
— И отнимают его — тоже люди. А не отнимут — так испоганят. Знаешь, в чем главная их беда? По их породе им жить надо врозь, а врозь — не могут, вот и ломаются.
Эти слова его задели.
— Хорошего же ты о них мнения.
— Я о них ужасного мнения, — с готовностью согласилась она. — Нет зверя хуже, чем человек.
— Значит, мы в зоопарке живем?
— Если бы!.. В зоопарке — клетки.
И добавила с недобрым смешком:
— Потому занимаюсь своей работой. Вуроны — санитары леса.
— Некому, кроме тебя, ей заняться?
— Она мне, Феденька, по душе. Характер такой, ничего не поделаешь. Наверно, тебе не повезло. И я перед тобой виновата. Ну, отдыхай, пока время есть. Завтра мы костюм тебе купим. Я богатая. Премию получила.
— Нужен мне твой костюм!..
— Нужен, нужен. И мне он нужен. Еще нужней, чем тебе.
Она уже делала ему подарки, и всякий раз он злился и маялся. Их возможности были несопоставимы.
Неожиданно она рассмеялась:
— Ты, Феденька, потерпи, потерпи. Состарюсь — буду писать диссертацию. Профессор говорил — я способная.
— Видишь, и ты о будущем думаешь.
— Это я — чтоб ты успокоился. «Состарюсь»… Надо, чтоб дали — состариться…
Они молчали, прижавшись друг к другу. Он произнес дрогнувшим голосом:
— Валя, я очень тебя люблю.
Она еле слышно вздохнула:
— Я знаю.
С неделю они почти не расставались, он ей сказал, что хочет взять отпуск. Она попросила его потерпеть — сейчас у нее дел под завязку, начальство ей посулило сентябрь. Они поедут на юг, на Азов, в тихое пустынное место, она давно его приглядела. Там будут они одни на свете, свободны от людей, от обязанностей, будут принадлежать друг другу. Он пообещал потерпеть.
Но время их было уже отмерено. Взяли ее на вокзале в Смоленске. За бандой, уже давно работавшей, как правило, в поездах дальнего следования, гонялись около пяти лет. Они уходили из стольких ловушек, из стольких хитроумных засад, что эта охота для сыскарей стала своеобразной манией, делом профессиональной чести. Один из них, опытный трезвый опер, привыкший твердо стоять на земле и вовсе не склонный к мистическим зовам, мне истово клялся, что день удачи он перед этим увидел во сне в мельчайших деталях, и все сошлось!
Когда она наконец оказалась в моем кабинете, напротив меня, я долго молча ее оглядывал. Так вот она, козырная дама. Система была довольно ветвистой, но с четкой, продуманной иерархией — от кое-каких должностных фигур до рядовых железнодорожников, до билетных кассиров, умевших дать неоценимую информацию о самых заманчивых пассажирах, от главного мозгового центра до классных безжалостных исполнителей. В этой игре она и служила наживкой, неотразимым манком — именно ею они орудовали, как наконечником копья, смазанным и медом, и ядом.
Скажу вам, что дело было не только в неискушенности бедного Федора. То была незаурядная женщина. Не одно лишь бесовское обаяние, не просто чувственная энергия — еще и особенная способность устанавливать с ходу, с первого взгляда, брошенного невзначай, ненароком, некую атмосферу сговора между собой и своим собеседником. Странным образом, сразу же, вдруг возникали отношения сообщников. Мы вместе, вдвоем, мы — заодно, все прочие — нам чужие, все — побоку. Будущей ее жертве казалось, что выпала бесценная карта, свершилось чудо, ждет ночь из сказки.
Я скоро оценил ее волю, спокойствие, независимый ум. Она не лгала своему супругу — действительно, кончила юридический. Роль ее была, безусловно, больше, чем роль рядовой обольстительницы. Было бы смешно не использовать такую серьезную оснащенность.
Чтоб выйти из этого биополя с его анафемским притяжением, я заставлял себя думать о тех, кто испытал его воздействие в менее безопасных условиях, о тех, кого она обезоруживала то благородным коньяком, то демократической водкой (с каким-нибудь зельем), потом — своей близостью. Молча я рисовал картинку: она вынимает из желобка беспомощную дверную цепочку, впускает в свое купейное логово стоящих наготове людей. Возможно, она прочла мои мысли — вдруг заговорщицки усмехнулась.
Первое, что она мне сказала: «Ради Христа, не троньте мужа. Он думает, я блатных ловлю».
То, что она меня не обманывает, я понял, едва лишь его увидел. Какие там «связь», «контакт», «доверие», к которым всегда стремится следователь. Самые неопровержимые факты не значили для него ничего. Были органы и была интрига, характерная для их темной жизни, — так он воспринимал ситуацию. Интрига, затеянная для того, чтоб избавиться от своего же сотрудника, который удачей и одаренностью стал поперек кому-то из сильных. С этой спасительной позиции его невозможно было сдвинуть — здесь я помру, отсель ни шагу! Он обладал особым свойством, мне бы хотелось его назвать библейским словом «жестоковыйность», если бы не горький исход.
Впрочем, тут нет противоречия. Просто он стоял на своем, на высшей правоте своей страсти, стоял до рокового конца.
Я провел с ним и с нею немало часов, и оба были со мной откровенны, каждый по-своему, разумеется. Она понимала, что партия сыграна, старалась улучшить, насколько возможно, свое незавидное положение, а он исповедовался так истово, что приводил меня даже в смущение.
Но эта потребность, его подчинившая, жизнеопасная, самоубийственная, была неизбывной необходимостью денно и нощно о ней говорить. Я был естественным собеседником, и он превратил меня в духовника. Со мной он мог свободно касаться любых деталей, мог повторять ее излюбленные словечки, мог быть подробным во всех мелочах, не исключая самых интимных. Давать показания было возможностью и вспоминать, и вновь пережить лучшие часы своей жизни. Я чувствовал, что он с неохотой уходит от этого лобного места, которым был, в сущности, мой кабинет — особенно для его судьбы. Прощаясь со мной, обрывал он ту ниточку, то кровоточащее волоконце, которое связывало его с нею.
Что-то похожее, мне казалось, испытывала и его жена. Любила она его? Честно сказать, я не берусь на это ответить. Браков у нее было много, не меньше, чем паспортов и фамилий. Но, видимо, ее взволновали его беззаветность и безответность. Хотелось — так она признавалась — хоть изредка чувствовать то же, что все. Есть дом, есть муж, есть все-таки тыл. Жалела. Любила его любовь. И — то же самое — часто, подолгу о нем говорила. Вот почему я смог воспроизвести их историю с такой полнотой, с такими подробностями.
Они увиделись на суде. Против собственных правил я побывал там — притягивала к себе эта женщина! — и навсегда запомнил усмешку, с которой она на него взглянула. Много всего, всякая всячинка скрывалась в этом движении губ, в этой почти мгновенной вспышке черных, выразительных глаз. Участие, горечь и тут же дерзость, поверх всего — все та же загадка, которую он не сумел разгадать.
Она рассказала ему на свидании, что есть у нее малолетняя дочь. Дала адресок, попросила приглядывать. Дали ей девять лет — было ясно, что этот приговор не смягчат. Теперь у нее была забота — успеть бы в лагерь до Нового года, чтоб встретить его не в тюрьме, а в зоне.
Он дал себе слово ее дождаться, хотел удочерить ее девочку — из этого ничего не вышло. Звонил мне, искал со мной новых встреч, все с тою же целью — поговорить о ней. Барахтался, пытался спастись и все же не смог — сдался, повесился.