— Ничего не скажут, — досадливо отмахнулась Белла. — Торговать никому не запрещается. Тебе, кстати, тоже. — Она, похоже, обиделась на отказ бывшего мужа от участия в операции «ногти».
Ефим Карп, напротив, решению гостя не огорчился и не расстроился ничуть: не Мика — так кто-нибудь другой непременно отыщется. Как видно, извилистый ход судьбы научил его смотреть на вещи с неистребимым оптимизмом; действительно, в недавнем прошлом, в Москве, он зарабатывал на хлеб унылым трудом на поле музыкальной критики и ни наяву, ни даже во сне представить себе не мог, что вскоре наденет на голову ермолку и ради прокормления тела и души пойдёт в религиозную семинарию для русскоязычных израильтян. Однако всё именно так и случилось, и Фима о московской музыкально-критической работе почти что и не вспоминал, а настоящее своё положение принимал с благодарностью.
— А вы на последних выборах за кого голосовали? — спросил Карп, любивший покалякать о политике.
— Ни за кого я не голосовал, — не задержался с ответом Мика Гольдштейн. — Теперь у нас это можно.
— Голосовать — надо! — выставив указательный палец наподобие пистолетного ствола, назидательно произнёс Ефим Карп. — Я, например, голосовал за религиозную партию.
— Я, может, тоже проголосовал бы за религиозную партию, — с сомнением в голосе сказал Мика, — но у нас, как вы помните, нет никакой религиозной партии.
— В России живёт миллион евреев, — скал Карп, — включая скрытых. Пора уже создать еврейскую религиозную партию.
— Только этого нам не хватало! — в сердцах махнул рукой Мика Гольдштейн, и мальчик Ваня с интересом уставился на отца. — Нас никто пока не трогает, вон наши даже трамвай хотят перенести из Марьиной Рощи, чтоб там не ездили по субботам. Зачем нам еврейская партия?
— Чтоб участвовать в политическом процессе, — твёрдо сказал Карп. — Без этого нельзя почувствовать себя полноценным гражданином.
— Мы один раз уже почувствовали, — покачивая головой, как еврей на молитве, сказал Мика. — В семнадцатом году. И куда это завело?
Разговор принимал политический характер, и Карп подобрался, готовясь дать отпор.
— Да, завело, — согласился Карп. — Но, как говорят наши мудрецы, и это к лучшему. Где я сейчас? В Иерусалиме. А не было б семнадцатого года, гнить бы мне где-нибудь в Крыжополе.
— Если б вас немцы не сожгли, — дал комментарий Мика Гольдштейн, — и большевики не посадили.
— Нет, нет и нет! — тыча указательным пальцем, твердил Карп. — Не в этом дело! А в том дело, что большевики до того довели евреев, что все мы уехали. Рав Герцберг так говорит, я сам слышал.
— Ну, положим, не все, — упрямо возразил Мика. — Я, например, не уехал. И даже не собираюсь.
— Вам там лучше? — участливо спросил Ефим Карп.
— Не знаю, лучше или хуже, — честно сказал Мика. — Привычней…
— Я уехал, она, — тыча пальцем в Беллу, сказал Карп, — уехала, а вы не уехали. Скажите мне — почему?
— Вам тут скучно без меня? — попробовал отшутиться Мика Гольдштейн. — Выгляните в окошко — кругом одни евреи! И что это вы всё время в меня тычете пальцем? В Москве вы ни в кого не тыкали.
— Я вас спрашиваю без всяких шуток, — вдруг посерьёзнел и погрустнел Ефим Карп. — Почему вы не едете? Я всё время спрашиваю самого себя — почему вы все там сидите?
Глядя на погрустневшего Карпа, Мика замешкался с ответом. Действительно, почему он не едет? Деньги его в Москве не держат — нет у него ни копейки за душой, семья тоже; вон и русская Белла с разучившимся говорить на родном языке Иваном уже здесь. Друзьями он особо не обременён, собутыльниками тоже. Берёза, конечно, лучше пальмы — но когда он её в последний раз видел, эту берёзу! Настоящая русская берёза растёт не в московском ботаническом саду, а, наверно, в деревне, о которой Мика Гольдштейн читал у писателя Виктора Астафьева и куда ездил на первом курсе института «на картошку» — помогать крестьянам на колхозных полях. Тот подшефный колхоз располагался среди степей, в безлесном краю; берёзы там вроде бы росли, но — штучно, лишь там и сям. Мике Гольдштейну колхозный ландшафт запомнился смутно, потому что все воспоминанья, от первого до последнего дня, сводились к сиденью в сыром бараке и питью вонючего самогона, произведённого крестьянами из той самой картошки, на уборку которой студентов прислали в порядке шефской подмоги и для привития трудовых навыков. Крестьяне, впрочем, и сами справлялись неплохо: сырья для производства самогонки хватало сполна, они гнали её по верным дедовским рецептам и продавали студентам по три рубля за трёхлитровую банку из-под маринованных огурцов. По распитии порожнюю банку надлежало вернуть продавцу для нового наполнения: со стеклянной тарой в колхозе был острый дефицит… И кого уж тут винить в том, что дождь лил день и ночь, не давал носа высунуть из промозглого барака и однозначно препятствовал привитию навыков!
Так и не найдя, что бы такое сказать Карпу, Мика Гольдштейн уклонился от прямого ответа.
— Просто вы уехали, а я не уехал, — скучно сказал Мика. — Вы такой, а я — другой. Вот и всё.
— Нет, нет и нет! — вдруг раскалился Ефим Карп. — Я такой, и вы такой. — Теперь он тыкал пальцем вверх, в потолок, как будто задумал сдвинуть его с места и открыть над ними бесконечное небесное пространство. — Мы все такие, уж поверьте вы мне!
Молча слушая мужа, Белла согласно покачивала головой, а мальчик Ваня, шевеля губами, читал про себя книгу на иврите в потёртом синем переплёте.
— А насчёт ногтей вы не беспокойтесь, — прощаясь, сказал Мика неведомо зачем. — Я в Москве у кого-нибудь спрошу.
Вернувшись в Москву, к географическим занятиям и привычной, накатанной жизни, Мика Гольдштейн вдруг почувствовал себя несколько иначе, чем до поездки. Учителя — коллеги по работе, не говоря уже об учениках, в большинстве своём из Храпунова далее Тамбова или Орла не выезжали. Турпоездка Мики Гольдштейна в дальнее зарубежье, на халяву, только по той причине, что он еврей, и больше ни по какой, представлялась им счастливым выигрышем по лотерейному билету; тут было чему позавидовать. Преподаватель истории в старших классах высказал волнение коллектива предельно точно:
— Я русский человек, — сказал этот учитель, по фамилии Третьяков. — Историк. И меня никто никуда без денег не везёт, даже в исторический Санкт-Петербург, хотя это рядом. А Гольдштейна, только потому, что он еврей, совершенно бесплатно отправляют в Иерусалим, где, между прочим, Христа распяли. Везёт же иногда людям, но только не нам, русакам!
Мика Гольдштейн если и не расхаживал по школе гоголем, то только по причине скромности характера. Ощущение избранности, однако, крепко в нём засело; статус его среди сослуживцев повысился. Ему хотелось с кем-нибудь поделиться совершенно новым ощущением жизни, но не было поблизости уха, готового безропотно его выслушать. Тогда он отправился на Измайловский рынок.
Там, на Измайловском, торговал пушками Игнат Терентьевич Шурин — давний знакомец Мики Гольдштейна. Всякий раз, приходя на рынок, Мика начинал обход рядов с Игната Шурина, с которым приятно было вести лёгкий разговор, скользящий по поверхности жизни. Да Мика сюда, на Измайловский, и являлся, чтоб глазеть на занятные красивые вещицы, которые даже и не думал покупать, и болтать о том о сём с покупателями и продавцами. С Шуриным, приятным человеком, умевшим слушать, не вставляя палки в колёса разговора, и решил беспрепятственно поговорить Мика Гольдштейн.
Игната Терентьевича Мика нашёл на его рабочем месте, в торговом ряду. Слева от него, в тесноте да не в обиде, предлагал желающим художественные поделки из кости румяный здоровяк в расцвете сил. Здоровяк на разные лады нахваливал свой товар и доверительно сообщал, что поделки вырезаны из запрещённого к добыче мамонтова клыка и тайком доставлены им, здоровяком, на Измайловский рынок прямиком с Колымы, где мороз достигает 51 градуса. Справа от Шурина располагался смирный торговец потрёпанными старинными куклами, одетыми в кружевные панталоны. Сам Игнат Терентьевич был занят делом: для наведения коммерческой красоты притирал смоченной подсолнечным маслом тряпочкой свои пушки и пушечки. Орудий пальбы у него было немало — от совсем маленьких, на брелочной цепочке с колечком, до чёрной, с четырьмя ядрами горкой, подарочной Царь-пушки каслинского чугунного литья. Радовали глаз и искусные модельки помельче: противотанковые сорокапятки, мортиры и старинная гаубица для стрельбы каменной картечью. Свой пушечный выбор Игнат Терентьевич объяснял тем, что служил когда-то, в далёкие года, в артиллерийских силах подносчиком снарядов. Торгуй Шурин субмаринами на рынке, он назвался бы, ради оживления картины, подводным моряком. Торгуй он самолётиками — назвался бы лётчиком-испытателем. Игнат Терентьевич Шурин понимал толк в торговле.