Принес ножницы, извлек огрызок своей расчески, пригладил волосы, слитные, скрипучие, скользкие. Дамским мастером быть бы мне, как Лине: не раз, экономя время да рубль, прежде стриг и тебя, и маму. Кое-как полоконно обкорнал и в бумагу (Тамара велела) спрятал. "Зачем тебе, папа?" — с интересом глядела. Мы и прежде в иной год собирали. Чтобы цвет нам хранили. И все остальное. "Зачем? Маме покажу". — "Ги!.. а что, разве она не видела?"
Вышел, куда-то побрел. Вот когда я понял черное солнце Григория Мелехова. Черным дегтем растеклось по мостовым, тротуарам. Потом хуже было: лилось желто-белым гноем, но черным было тогда, в тот день.
Вечером сказала Тамара: "Не хочу в Онкологический". — "Я тоже. Давай Лине позвоним, посоветуемся". И услышал привычно ошпаренное: "Хорошо, хорошо!.. Давай завтра сходим к Зое Ивановне, она онколог и всех их знает".
Пришли. "Ну, вот что… — горестно выслушав нас, как брассист, разогнала пред собой руками морщинки на скатерти. — Вы правы, что не хотите туда, на Песочную. Конечно, там отделение новое, детское и специальное, но вся беда в том, что там работают сопляки. То есть, они хорошие парни… — спохватилась коллега парней, — но опыт есть опыт, тем более, если речь идет о ребенке. Тут вот еще что: там, на Песочной, есть детское отделение, но нет урологического. Оно у нас, на Чайковского. Но у нас нет детского отделения. Зато есть два лучших уролога в городе. Одна в отпуске, а вторая только что вернулась с юга. Фамилия ее Калинина. Я с ней переговорю, но вы и сами звоните, скажите, что от меня. Держитесь!.. " — проводила меня Зоя Ивановна сочувственным, далеко-далеко понимающим взглядом.
И еще день, другой, третий. Нет Калининой, нет. Вечер теплый, туманный, мы сидим с Линой во дворе онкодома, ведомственного, жилого, ждем, сказали: появится. Мальчишки наяривают в пинг-понг, распаляются, хвастают. А в ушах Тамарин умоляющий голос: "Съезди, постой там, прошу тебя! Мы все тянем, тянем, разве ты не видишь, какая Лерочка вялая, бледная. Ну, давай в Песочную, в Педиатрический, но надо же что-то делать!" Опустел двор, то там, то здесь дрогнет окно, провалится в темноту, залоснится бутылочным глянцем. Вот и гимн отгремел из чьего-то окна. Цок-цок… женщина, высокая, в ту парадную!.. "Давай на лестнице подойдем, — шепчет Лина и громко: — Людмила Петровна?.. " — "Да-а?.. — пролился сверху приветливый свежий голос. И, уже на кухне: — Так-к, слушаю вас? — ловко, с маху, будто пропустив под собой гимнастического коня, уселась на табурет. А глаза наши видят, всегда видят, не закажешь и в страшном. И видел, что с юга, что загар пооблез со скуластых щек, но запястья еще бронзовеют нестерто. Лицо сильное, повадка размашистая, улыбка широкая, вольная, свежая — ну, такая, какая и должна быть лет в сорок пять.
— У меня несчастье… — Вы больны? — так вот отчего она переводила глаза с одного на другого — кто начнет излагать.
— Ох, если б я… хуже: у меня дочь больна. — и кладу, все кладу на стол, пока что кухонный. — Но, понимаете… — улыбнулась, сузив плечи, — не вижу, чем я могу быть полезна вам? — Как? Ведь вы же уролог. — Хм… Да, но — ребенок. Там же такое крохотное. И инструмент совсем другой. — Что же нам делать? — понуро уронил голову. — На Песочной нет урологов, в городской больнице онкологов, как же быть? — размышлялось тоскливо вслух.
— Да, если бы, конечно, удалось уговорить в городском диспансере…
Это и была та соломинка… Лина за нее, я за Лину…
Мы ведем тебя по Чайковского, и когтит эта улица давним воспоминанием. Года три назад ехал я с тобой на троллейбусе мимо этой улицы. "Следующая — улица Жуковского", — объявляет водитель. "Чуковского?" — подняла глаза. Нет, смеюсь, Жуковского, поэт такой был. "Следующая — Чайковского". — "Чуковского?" — опять поглядела. А сейчас идешь и не спрашиваешь, смотришь на маму.
Однажды… мы вели дневники, едва ли не с первых дней, и 4 декабря 1960 года, пяти месяцев от роду, стоит Тамарина запись: "Сегодня я пошла в баню, час пятнадцать не была дома. Меня встретила с восторгом, и когда я стала ее кормить, то каждые три секунды отрывалась, чтобы посмотреть на меня и восторженно смеялась громко от радости". Помню, помню: на диване (старый матрас, водруженный на чурки), как всегда в час кормления, расположилась Тамара. На коленях сверточек — ребенок, откидывается, захлебывается от смеха, приникает к груди и… не может. А Тамара смеется и плачет, головой мотает (руки заняты), стряхивает слезы: "Ну, ешь, ешь, глупенькая, что, что?.. Мама, да? Мама…" — темно-влажные волосы шатром рассыпаются над беззубым личиком, мокрые полосы на банных щеках, нестерпимо синее пламя глаз.
Счастье видишь, лишь оглянувшись назад. Как почувствуешь, если купаешься в нем. Но в такие минуты захлестывало. Понимал, страшился и мысли о том, что вот это и есть счастье. Лишь однажды (горько вспомнить) вырвалось: "Ну, ты счастлива?" Улыбнулась, подумала, виновато пожала плечами: "Да, конечно… только бы денег чуточку побольше". Когда ждали, говорила раздумчиво: "Если девочка будет, наряжать ее стану". А теперь вспоминается первый год, самый трудный, самый счастливый: "Помнишь, на пуговички у нас денег не было для кофтенки, которую я Лерочке сшила. Со старых рубашек срезала. Как одеты мы тогда были! — разглядывала давнишние фотографии. — Смотри, кофта какая. И ты тоже. А доченька… помнишь, когда она только-только пошла, мне и выпустить ее не в чем было. Из ползунков старых штанишки сделала, обрезала". М-да, одеты… а про лица молчим, даже больно их видеть — так и хлещут каким-то чужим уже счастьем. Толстомордый родитель, мать с лицом озаренным, и ты, человечек.
Широкий лестничный марш, и навстречу, сверху, как ангел- Людмила Петровна. Ух, ты какая!.. Один взгляд на нее и — верю! Теперь окончательно. В белом халате, высокая, статная, загорелая, излучает что-то твердое, властное и полетистое. И п осле осмотра: "Ну, вот и мы!.. — широко, до ушей осветилась. — Она у вас умница. Ну, вы… Лерочка, иди, погуляй с тетей Линой. Это ничего, Линочка, что я вас так?.." — "Что вы, что вы, Людмила Петровна!.."
Погуляйте… — сползала улыбка, улыбка онколога. И ушла окончательно вслед за тобой: "Ну!… - вздохнула. — Что вам сказать? Я буду говорить прямо?.." — умно блеснули очки. "Да, да!.. Конечно!.." — дуэтом. И бегло друг другу в глаза. "Опухоль… И — большая. Очень! Все верно: твердая, гладкая. Похоже, что почка. Хотя и высоковато. Не исключено, что и гидронефроз. Я бы, конечно, прооперировала, но — ребенок!.." — "Людмила Петровна!.." — "Ну, ладно, уж коли пришли, не бросать же вас. Так!.. Есть один путь… — и уже через час: — В общем, так — кладут. Только надо кое-какие формальности. И потом ждать места. И пускай ходит в школу. Чтобы не травмировать".
И настал день рентгена. Это тоже матрешка: и в большом страхе гнездится еще страх. И опять летяще, размашисто ниспускалась на нас по царственной лестнице белым ангелом, улыбаючись, но дрожим уж от этих белых зубов:
— Ну, скажу я вам — чудеса!..
"Неужели?!" — не веря ни ей, ни себе, переглянулись с Тамарой.
— Почки… — развела от стены до стены руки и улыбку так же. — нормальные. Никаких изменений!.. — и разом потухла: — Теперь надо проверить кишечник. Денька два отдохнуть между рентгенами.
А так… ничего не видно?
Нет, это не просматривается.
Звезды просматриваются, это прощупывается. А с кишечником что-то задерживалось. Вдруг из черного хода, откуда выходим во дворик гулять, выбрасывает Зою Ивановну. Бледно-мелкое лицо ее озабочено, темные глаза сумрачны. Но с чем же она? Говорит, что профессор смотрел Леру. Шеф-уролог? "Нет, профессор Малышев. Он тут приезжал консультировать больного, и Людмила его попросила: раньше он был педиатром. Они соседи по дому, она его хорошо знает. — и вдруг: — А рентген ничего не показал. Все чисто. Я очень боялась за кишечник". — "А что, это хуже?" — "Да. А теперь не знаю, может, забрюшинно".
Калинина тоже озабочена, но другим: "Ума не приложу, кого же пригласить". А дни идут, уже перевалило за двадцатое. И вот: "Ну, я договорилась! С профессором Малышевым. Поверьте мне, с плохим я бы сама не стала. И с детьми он долго работал, а это важно. В общем, дотерпите уж до понедельника. Двадцать пятого. Вы должны заехать за нами на машине и… с Богом!.." — губы распустились и, будто убежавшее молоко, хлынула улыбка.
Двадцать пятого я работаю. Поменялся. Двадцать четвертое, вечер, тихо, тепло. Скоро можно гасить котел. Только что, осадив такси, прибыла Лина. Вчера она встретилась в театре с Калининой ("устроила" той два билета в Мариинку). Впечатления сыплются из нее сваркой — обжигают. И какой Малышев (по слухам) хороший, и какое платье было на Людмиле, и какой муж при ней состоял. Одного лишь не додает. Того, что выдаст немного позднее. Там, в театре, метнула Калинина: "Войти мы войдем, а вот выйдем ли?" — "О чем вы, Людмила Петровна?" — "О чем? А вы что, не знаете про такое слово: неоперабельно. Достаточно прорасти в крупный сосуд и…" — уж она-то всякого навидалась.