Но то была не ночь, а середина дня, солнце изливало лучи на женщин, на весь Стровен, на окружавшую их петлю холмов. Оно сияло и сверкало, словно вознамерилось светить вечно.
Первые дни жизни прокручиваются в моей памяти с запинкой, будто старый черно-белый фильм. Конечно, сам я ничего не помню. Об этой поре мне рассказали намного позже, всего один раз и в самых общих чертах. Но разум, видимо, не терпит пустоты, и мой заполнил пробелы. Теперь мне уже трудно отделить услышанное от собственного вымысла, поскольку и то, и другое сделалось как бы моим личным воспоминанием: и тот миг, когда мы с сестрой вышли из материнского лона; и бумажное прикосновение руки мэра к моему лбу; и жаркое солнце в саду, смех; голоса гостей, стук глиняных кружек для пива и скрипичная музыка; и тот страшный КРАК! – и изувеченное тело отца на кухонном столе; и процессия женщин Стровена, тянувшаяся к кладбищу.
К тому времени, когда я выяснил обстоятельства своего рождения, я был уже намного старше. Лишь тогда я узнал, что моя мать даровала мне жизнь дважды: один раз – естественным путем, как женщина, рождающая ребенка на свет, и второй раз – когда предпочла отдать не меня, а сестренку, в смертоносные объятия нашего отца, Томаса Полмрака.
Об этих событиях я услышал не из материнских уст. Всякий раз, когда я намекал, что хотел бы узнать о своем прошлом – хотя бы о происхождении пурпурного пятна у меня на груди, – достаточно было ее взгляда, чтобы расспросы прекратились. Уже к семи годам я знал, что лучше не спрашивать.
Да и никто из взрослых жителей Стровена не рассказывал мне о том дне в саду, хотя вряд ли кто-нибудь сумел тот день забыть. Но люди полагали, что о некоторых вещах лучше не заговаривать.
Дети Стровена подобной деликатностью не отличались. Они болтали о моем отце, будто о сказочном чудовище. Всем было известно, что у него не хватало одной руки. Впервые я услышал об этом от Джека Макдиармида, сына городского столяра, в разгар футбольного матча на школьной площадке.
– Эй, Поддурок! – окликнул он меня. Таково было мое прозвище – наряду с «Полмерком» и «Полботинком». – Твой папаша был людоедом! Он отгрыз себе руку и подавился! – И Джек гадко захохотал.
В другой раз одноклассница, Исабель Блайт, передала мне иной слух: она сказала, что мужчины Стровена отрезали отцу руку и запихали ему в глотку его собственные пальцы.
Тогда я понятия не имел, откуда взялись эти сплетни, однако мне они причиняли много страданий. На уроках истории, едва речь заходила о каннибалах, я ловил на себе взгляды всего класса. Отец, пожирающий собственную руку, являлся ко мне в первых ночных кошмарах и стал частью моих «воспоминаний», покуда я не узнал более точную версию.
С матерью я этими слухами не делился, иначе она, вероятно, рассказала бы мне правду об отце. И что в начале жизни у меня была сестра-близнец. Интересно, что бы изменилось, если бы я узнал об этом раньше? Вырос бы я тем же человеком, каким стал ныне, если бы прошлое открылось мне, когда я жаждал заглянуть в него?
Так же подействовал бы на меня этот рассказ? Может, да, а может, и нет. Мне кажется, хронология эмоциональной жизни далека от прямой линии.
Во всяком случае, пока я оставался в неведении относительно ранних событий моей жизни.
Мне уже исполнилось десять, я был мелковат для своего возраста, застенчив, но получал хорошие оценки в школе Стровена. Фамилия Полмрак стесняла меня – я бы предпочел зваться Мак– и так далее или попросту Смитом, Брауном, любым обычным для Стровена именем. Я бы хотел, чтобы мое прошлое ничем не отличалось от жизни других. Но мы с мамой оставались здесь чужаками. Об отце я знал только, что он, видимо, успел недурно обеспечить мать: мы жили в большом доме, и о деньгах она могла не беспокоиться.
И дом наш не вписывался в Стровен. Первоначально его построил для себя отставной капитан дальнего плавания. Стровен он выбрал нарочно – подальше от моря. Он жил один" в большом доме, отшельник-оригинал. По-прежнему носил капитанскую форму и с горожанами почти не общался.
Прожил он недолго. В первую же зиму, после декабрьского урагана, его нашли у парадной калитки мертвым. Он был одет в непромокаемую зюйдвестку, а в руках сжимал подзорную трубу. Кое-кто из горожан полагал, что капитан попросту забыл, где находится: вообразил, будто стоит на мостике и ведет свое судно сквозь последний шторм.
После смерти хозяина в доме сменялись арендаторы – по большей части, управляющие шахтой, – пока незадолго до моего рождения его не сняли мои родители. Я очень любил маму, хотя любить такую мать было непросто: она была молчалива и ей не нравилось обнимать меня или терпеть мои нежности. Всякая демонстрация чувств словно бы казалась ей постыдной слабостью. Правда, я так и не понял, в самом ли деле она так думала – и вообще что она думала по какому бы то ни было поводу. У меня сложилось впечатление, что предъявлять содержимое своих мыслей было ей так же противно, как содержимое кишечника.
– Непроизнесенные слова у тебя в голове, – сказала она мне однажды, – могут казаться умными, но едва они вылетят изо рта, ты увидишь, как они глупы, однако их уже не позовешь обратно.
Мама не работала, если не считать благотворительной деятельности: несколько раз в неделю она посещала заболевших шахтерских жен. Те ее обожали. Мужским поклонением мать также не была обделена, и главным ее ухажером числился Джейми Спранг, который нашел тело отца. Этот молодой холостяк, работавший в шахте, постоянно и подчеркнуто заглядывал к нам. Подстригал наш газон, выполнял любые поручения, иногда ужинал с нами. Порой, когда я отправлялся в постель, он оставался сидеть с мамой у очага. Однажды утром я проснулся рано, выглянул из окна и увидел, как он уходит по дорожке прочь от дома, спеша скрыться, пока не поднялись горожане.
Все это прекратилось с началом войны. Джейми Спранг завербовался во флот и утонул с шестьюстами своими товарищами, когда его судно теплой беззвездной ночью наткнулось на мину посреди океана в десяти тысячах миль от Стровена.
Может, мать и горевала о нем, но я ничего не заметил.
– С меня достаточно одного мужчины, – повторяла она время от времени.
И я не знал, лестно это для меня или обидно.
Она сильно изменилась в сентябре, когда мне исполнилось одиннадцать лет. Мать часто кашляла, и я решил, что она простужена. Потом я заметил, как она бледнеет, как мало ест. Кашель продолжался день за днем, из недели в неделю – сухой, трудный кашель, сотрясавший все тело. Иногда я спрашивал ее, что происходит, но мать давала понять: болезнь относится к числу тех вещей, которые мы не обсуждаем.
Вот почему так отчетливо запомнилось мне утро, когда это правило было нарушено. Стоял конец ноября; жестокий, ледяной ветер дул с гор, все вершины холмов обмерзли.
– Сегодня утром я иду к доктору Гиффену, – сказала мать мне вслед, когда я уходил в школу.
Ее необычная откровенность тревожила меня весь день, и, вернувшись из школы, я лихорадочно поспешил узнать, чем окончилась встреча с врачом. Разумеется, мать не торопилась перейти к этому разговору. Мы отужинали и сели почитать у камина. После сильного приступа кашля она заговорила:
– Эндрю, – сказала она. – Доктор Гиффен советует мне больше времени проводить в постели. Он, по-видимому, считает, что это поможет мне избавиться от кашля.
Доктор Гиффен стал появляться у нас каждый день, и нередко я заставал его по возвращении из школы. Невысокого роста человек, всегда одетый в строгий серый костюм в узкую полоску. Его черные волосы казались кукольным париком. Короткая темная бородка, маленькие яркие глаза. Доктора повсюду сопровождал острый запах эфира. Улыбался он редко, а если улыбался, тонкая, узкая щель рта больше напоминала скальпель из его саквояжа.
Однажды я слышал, как, закончив осмотр, он сказал моей матери:
– У вас на редкость красивая кожа. – Тогда я заподозрил, что доктор в нее влюблен, хотя свойственный ему запах эфира казался мне противоядием от любви.
Его низкий рост в Стровене казался естественным. Большинство шахтеров – коротышки, словно особая порода кротов, выведенная для подземных тоннелей. Другое дело – борода. Он был единственным бородатым жителем Стровена.
По совету доктора мы перенесли кровать матери в гостиную. Ее комната, как и другие спальни большого дома, не прогревалась: на зеленых обоях выступили темные пятна, потолок пошел пузырями. Ей следовало, помимо прочего, избегать сырости.
Вместе с матерью мы перетащили ее кровать вниз и поставили в гостиной между большим камином и центральным окном. С того дня она стала гораздо больше времени проводить в постели, хотя все еще вставала каждый день на несколько часов, чтобы приготовить мне еду.
Лежа в постели, она читала книги и журналы, которые в конце недели заносила мисс Балфур, наша библиотекарша. Мисс Балфур каждый раз оставалась поболтать – ей, судя по всему, нравились эти визиты. Мать больше отмалчивалась, а потому была идеальной слушательницей.