Лицо ее было серым, губы слегка искривились, а глаза стали такими плоскими, будто на них уже положили монеты. Она была совершенно мертва.
Я заплакал – не только от горя, но и от обиды. Как она посмела предать меня? Я просто с ума сходил. Начал обшаривать гостиную, распахивал дверцы буфета, выдвигал ящики, отыскивая улики. И скоро нашел: тайник был в нижнем ящике шкафа у самой кровати. Туда она прятала тряпки, испещренные кровавыми пятнами разных форм и оттенков – и старые, темно-бурые, и недавние, все еще ярко-красные. Я снова оглянулся на мать, и мне показалась, что глаза ее блеснули на свету, а изгиб ее губ напоминал улыбку.
И вдруг я успокоился – таким обманом невозможно было не восхититься. Чего еще я мог от нее ждать? Какая сила воли потребовалась матери, чтобы скрыть свое состояние не только от меня, но и от доктора Гиффена, и от всех посетителей…
Мог ли я не простить ее?
Итак, я отправился на похороны в обычную для горной Шотландии погоду – проливной дождь, холодный мартовский ветер. То, что требуется для похорон. Приземистые холмы вокруг кладбища тоже казались большими погребальными курганами. Аккуратное кладбище, ровные ряды участков, параллельные дорожки – как насмешка над тем хаосом, в который обратила мою жизнь смерть матери.
Мэр Клюз исполнял погребальный обряд, а северо-восточный ветер жалобно вторил ему. Рядом со мной стоял доктор Гиффен, а толпа главным образом состояла из женщин в черных пальто и черных развевающихся платках.
Когда гроб опустили в могилу, мэр обернулся ко мне. Здесь, на кладбище, это лицо с птичьим клювом было как нельзя более уместно.
– Эндрю Полмрак, можешь начинать, – сказал он. Мне полагалось бросить первый ком земли в могилу. Я подобрал пригоршню грязи и постарался как можно бережнее уронить ее на изящный гроб, утопленный в глинистой дыре. Но тихо уронить не получилось, ком со стуком ударился о крышку. Вслед за мной доктор Гиффен и все женщины обрушили на гроб целый град комьев – некоторые бросали их с такой яростью, точно побивали каменьями мертвеца или саму смерть.
А потом все стихло, и только ветер продолжал завывать, и дождь стучал по крышке гроба там, где она еще оставалась не прикрыта землей.
Несколько дней после похорон я жил у доктора Гиффена. Его приемная располагалась на Площади, рядом с Аптекой Гленна, а жил он в квартире наверху. Запах эфира проникал сквозь щели в полу и льнул к еде и к одежде; я чуял его даже во сне. Но когда доктор Гиффен проводил меня в последний раз домой, этот запах перебила хлынувшая навстречу застоявшаяся вонь болезни.
Доктор предпочел остаться во дворе, и в большой дом я вошел один. Нашел кожаный чемодан и сложил все, что нужно – свою одежду и несколько книг. В гостиной было холодно и сыро. Женщины, обмывавшие тело матери, убрали с кровати всю постель, кроме матраса. С камина, в котором угасло пламя, я снял фотографию матери в молодости. Она стояла по колено в снегу рядом с человеком, который, как я знал, был моим отцом. Они смотрели не в объектив, а скорее на самого фотографа. Мать была красива, но губы ее изгибались в той иронической гримасе, которая заменяла улыбку.
Я хотел было сунуть фотографию в чемодан, однако она не влезала. Поэтому я вернул ее на камин и торопливо покинул дом, где память о матери уже превратилась в остывший призрак.
В ту ночь я спал в гостевой комнате у доктора Гиффена и среди ночи меня разбудили чьи-то громкие рыдания. Затаив дыхание, я прислушивался, пытаясь понять, кто же так безутешно плачет. Ничего. Я ничего больше не слышал. Тут я понял, что щеки у меня холодные и влажные. Это плакал я сам.
Доктор Гиффен редко обедал со мной, и меня это устраивало, потому что он был молчалив, и я понятия не имел, о чем он думает. Он велел служанке готовить для меня все, что я пожелаю. Однако на второй вечер он вышел к ужину. Говорили мы мало. В конце трапезы, когда посуду убрали и доктор пил кофе, он откашлялся и начал:
– Эндрю, твоя мама… я был очень… Он снова откашлялся.
– Не знаю, как тебе сказать… – Он еще долго сидел за столом, ничего не говоря. Потом с трудом поднялся и ушел.
Я понял, что он пытался мне сказать: он любил ее. Он не знал, как заговорить об этом, и это я тоже понимал. С тех пор, хотя присутствие доктора все еще немного стесняло меня, я стал относиться к нему лучше.
Утром, когда я уезжал из города, он проводил меня до автобусной остановки. Была среда. Рассвет еще не наступил. Очередной скверный денек, ледяной дождь. Мы стояли на Площади, дожидаясь еженедельного автобуса до Города. Доктор держал зонтик над нами обоими. Под зонтом аромат эфира ощущался острее. Если я что-то думал или чувствовал связно, то жалел, что приходится покидать единственное место в мире и тех немногих людей, которых я знал. И все же мне хотелось уехать. Доктор, видимо, прочел мои мысли.
– Жить здесь теперь будет нелегко, – сказал он. Я знал, о чем он: теперь, когда она умерла.
Грозно урчащим чудищем автобус вынырнул из мглы и, шипя, замер на остановке. Доктор заглянул в кабину и предупредил водителя, где меня следует высадить. Затем церемонно пожал мне руку и помог втащить чемодан.
Я прошел по проходу. Других пассажиров не было, пахло застоявшимся табачным дымом. Я сел посередине, протер окно рукавом. Доктор Гиффен стоял на тротуаре и смотрел на меня. Мотор рыкнул, и автобус рванулся вперед. Я помахал доктору, он помахал в ответ. Он так и остался стоять, глядя вслед автобусу, который медленно, со стонами, пролагал себе путь по главной улице.
Через минуту мы выехали из города. Показалось Кладбище'. Я еще раз протер стекло и попытался сообразить, где мамина могила. В сумраке проступали лишь призрачные очертания самых больших надгробий. Сердце обмякло. Так, наверное, чувствует себя животное, которое вытаскивают из родной норы.
И вновь, вопреки всем ее урокам, я дал волю слезам. В шумном автобусе меня не было слышно, и я плакал, пока Стровен не остался далеко позади, плакал, пока не ослабел от рыданий, а тогда уснул, и мне казалось, будто я безнадежно скатываюсь куда-то вместе с безнадежно скатывающимся куда-то шариком земли.
Доктор Гиффен договорился, что несколько дней до отплытия я проведу в Глазго. Отель «Блуд» торчал посередине ряда ветхих четырехэтажных зданий у самого порта. Выглядел он как более-менее уцелевший клык во рту, где все остальные зубы сгнили. Сразу у входа располагалась стойка. Портье, хоть и взрослый мужчина, оказался ростом не выше меня – такие у него были кривые ноги. Нос его прикрывал черный кожаный козырек, а на черной жилетке в районе сердца выцвели золотые буквы «Блуд».
– Можешь занять номер с видом на реку. Доктор Гиффен всегда в нем останавливается, когда приезжает в город, – сказал портье. В его повадке было нечто, прежде неведомое мне: жесткость горожанина.
Комнатка в целом была чистой, хотя на покрывале виднелись застарелые пятна. В одном углу примостилась кабинка с душем и унитазом, который заржавел и потрескался от старости. Дверь, соединявшая комнату с соседним номером, была заперта. Из окна поверх широкой мощеной улицы, рассеченной трамвайными путями, я мог любоваться бурой маслянистой рекой. Вдоль набережной торчали гигантские швартовные тумбы, подъемные краны сгружали товар в трюмы ржавых сухогрузов. Даже сквозь стекло отчетливо доносились скрип и лязг металла, натужное рычание грузовиков. Небо серело от темных нависших туч, едва не цеплявшихся за подъемные краны. В погрузочной зоне доков суетились рабочие в комбинезонах и матерчатых кепках.
Я очень проголодался, но в «Блуде» не было ресторана, только бар. Я достал немного денег из конверта, который вручил мне доктор Гиффен, накинул пальто и вышел поискать, где можно поесть. В воздухе угольный дым мешался с запахами гудрона и соленой воды – до моря оставалось всего несколько миль вниз по реке. Ресторанчик я нашел в соседнем квартале – самый заурядный, с бурыми панелями на стенах. За деревянными столиками, накрытыми клеенкой, сидели мужчины в комбинезонах. Здесь табачный дым смешивался с запахами жареной рыбы и картошки. Я быстро поел и вышел.
Я пошел на север, к главным торговым кварталам Города. Все казалось мне внове: мрачные склады с крошечными закопченными окнами; сортировочные станции железной дороги, рельсы, сверкавшие в густых зарослях мертвых сорняков; узкие переулки, где ледяной ветер гонял выброшенные газеты и бумажные обертки. Главные улицы, в основном – параллельные реке, – сами текли реками грохочущего транспорта и упорных пешеходов. Магазины меня не заинтересовали. Одежные, обувные и аптеки тянулись сплошной цепочкой, и лишь изредка их ряд прерывался мраморными подъездами банков или церквями. Привлекали меня только кинотеатры: их экзотические, иноземные названия и красочные афиши казались вратами, уводящими прочь из перенаселенного серого чистилища.