Только он один, лежа в коме, не знал, что еще жив и что все, кого он любил, погибли от его руки. Однако это отсутствие продлится недолго. Он скоро очнется. Что он увидит, открыв глаза? Белый потолок, белые стены, белые бинты, окутывающие его тело. Что он помнил? Какие образы вставали перед ним, пока он возвращался из небытия? Кто первым встретит его взгляд? Наверное, медсестра. Улыбнется ли она ему? Ведь в такие минуты они все должны улыбаться, поскольку медсестра становится матерью, встречающей свое дитя у выхода из длинного-длинного туннеля, и все они инстинктивно знают — иначе нашли бы другую работу, — как жизненно необходимы выходящим из этого туннеля свет, тепло, улыбка. Да, но ему? Медсестра не могла не знать, кто он: от журналистов, день и ночь дежуривших у входа в отделение, она, может, и отмахивалась, но прессу-то читала. И фотографии видела — одни и те же во всех газетах: сгоревший дом и шесть маленьких моментальных снимков. Добрая и застенчивая на вид старушка. Ее муж, прямой, как жердь, таращит глаза из-за стекол больших очков в роговой оправе. Флоранс — красивая, сияющая улыбкой. Он сам — добродушное лицо отца семейства, полноватый, с залысинами. И два малыша, главное — двое детей, Каролина и Антуан, семи и пяти лет. Я смотрю на них сейчас, когда пишу эти строки, — мне кажется, что Антуан немножко похож на Жан-Батиста, младшего из моих сыновей, — и представляю себе, как он смеется и немного шепелявит, как злится, как хмурит лобик, — все, что было так важно для него, всю эту плюшевую сентиментальность, которая и есть любовь, которой мы одариваем наших детей, и мне самому хочется плакать.
Решив — а произошло это спонтанно и почти сразу — написать о деле Романа, я хотел было рвануть на место событий. Поселиться в гостинице в Ферне-Вольтере, прикинуться пронырой-репортером с мертвой хваткой. Но я плохо представлял себе, как стану ломиться в двери, которые скорбящие родственники, естественно, предпочтут захлопнуть перед моим носом, как буду часами распивать горячее вино с местными жандармами и отыскивать хитроумный подход к секретарше следователя. А главное, я понял, что меня интересует совсем не это. И даже если я проведу собственное расследование или сумею проникнуть в тайны следствия, ничего кроме фактов я не узнаю. Подробности финансовых махинаций Романа, и как он год за годом обустраивал свою двойную жизнь, и какую роль сыграл в ней тот или иной из его близких — конечно, все это я и так со временем разузнаю, но это мне ничем не поможет, потому что интересует меня совсем другое: что творилось в его голове день за днем, когда он якобы уходил на работу; на протяжении всех этих дней, когда он не торговал, как думали сначала, оружием или государственными тайнами, а всего лишь, как полагали теперь, бродил по лесам. (Мне запомнилась последняя фраза одной статьи в «Либерасьон», фраза, из-за которой я окончательно «заболел» этой историей: «И он уходил блуждать в одиночестве по лесам в горах Юра».)
На этот вопрос, который и побуждал меня засесть за книгу, ни свидетели, ни следователь, ни эксперты-психиатры мне ответить не сумели бы — это мог сделать либо сам Роман, поскольку остался жив, либо никто. Полгода я колебался и наконец решился написать ему через посредство его адвоката. Не было в моей жизни письма, которое далось бы труднее.
«Париж, 30 августа, 1993 г.
Месье,
мой поступок может Вам не понравиться. Тем не менее я хочу попытать счастья.
Я писатель, на сегодняшний день у меня вышло семь книг, последнюю из которых я посылаю Вам. С тех пор как я узнал из газет о трагедии, виновником которой и единственным уцелевшим оказались Вы, она не дает мне покоя. Мне хотелось бы, насколько это возможно, попытаться понять происшедшее и написать об этом книгу — опубликована она может быть, разумеется, только после того, как состоится суд.
Прежде чем приступить к написанию, мне важно узнать, как Вы воспримете мой замысел. С интересом? Враждебно? Безразлично? Будьте уверены, что во втором случае я от него откажусь. Если же Вы проявите заинтересованность, то, надеюсь, согласитесь отвечать на мои письма и, если это разрешается, принять меня.
Поверьте, мною движет отнюдь не праздное любопытство и не погоня за сенсацией. Так поступить, как Вы, не мог обычный преступник или безумец, но человек, доведенный до крайности силами, с которыми он не в состоянии справиться, именно эти страшные силы я и хочу показать в своей книге.
Как бы Вы ни отнеслись к моему письму, я желаю Вам, месье, побольше мужества и прошу Вас поверить в мое глубочайшее сочувствие.
Эмманюэль Каррер»
Я отправил это письмо. И только какое-то время спустя — слишком поздно! — с ужасом подумал о том, как может подействовать на адресата название прилагавшейся книги: «Я жив, а вы мертвы».
Я ждал.
Я говорил себе: если вдруг каким-то чудом Роман согласится со мной поговорить («принять меня», как я церемонно написал в своем письме), если следователь, прокуратура, адвокат не будут против, то эта работа заведет меня в такие дебри, о которых я не имею ни малейшего представления. Если же, что более вероятно, Роман мне не ответит, я напишу книгу «по мотивам» этого дела, изменю имена, место действия, обстоятельства, дам волю фантазии — и это уже будет просто художественный вымысел.
Роман не ответил. Сколько я ни обхаживал его адвоката, он даже не пожелал сказать, передал ли мое письмо и книгу.
Итак, отказ.
Я начал писать роман о человеке, который каждое утро целовал жену и детей и уходил — будто бы на работу, а на самом деле отправлялся бродить без цели по заснеженным лесам. Написав несколько десятков страниц, я понял, что зашел в тупик, и забросил эту идею. А следующей зимой вдруг разродился книгой, которую, не сознавая того, тщетно пытался написать вот уже семь лет. Я очень быстро ее написал — она получилась как будто сама собой — и сразу понял, что это произведение на порядок превосходит все созданное мною раньше. В центре повествования — отец-убийца, бродивший один среди снегов, и мне подумалось, что в эту книгу вошло все то, что не давало мне покоя в истории Романа, да и в других неосуществленных замыслах, нашло в ней свое место, самое для нее подходящее, — в общем, написав ее, я изгнал своих демонов. Теперь можно было заняться другими вещами. Какими? Я понятия не имел и нисколько о том не заботился. Я написал то, ради чего вообще стал писателем. И впервые почувствовал, что живу.
«Бурк-ан-Брес, 10.09.95 г.
Месье,
вовсе не из враждебности и не по равнодушию я так долго медлил с ответом на Ваше письмо от 30.08.93 г. Мой адвокат отсоветовал мне писать Вам, пока идет следствие. Сейчас оно закончилось, и с более свободной и ясной головой (после трех психиатрических экспертиз и 250 часов допросов) мне легче будет способствовать осуществлению Ваших замыслов. Сильно повлияло на меня еще одно привходящее обстоятельство: я прочел Вашу последнюю книгу „Зимний лагерь“, и она мне очень понравилась.
Если Вы все еще хотите увидеться со мной, чтобы совместными усилиями попытаться разобраться в этой трагедии, которая остается для меня насущной и животрепещущей темой, Вам нужно подать запрос на посещение прокурору Республики, приложив две фотографии и копию удостоверения личности.
В ожидании письма или встречи желаю большого успеха Вашей книге и выражаю Вам, месье, горячую благодарность за Ваше сочувствие и искреннее восхищение Вашим талантом писателя.
Надеюсь, до скорого.
Жан-Клод Роман»
Сказать, что это письмо меня взволновало, — значит не сказать ничего. Меня, словно, схватили за рукав и вернули на два года назад. Я изменился, считал, что уже далек от темы. Вся эта история, и тем более мой к ней интерес, не вызывали у меня теперь ничего, кроме отвращения. Но не мог же я ответить ему: нет, я больше не желаю с вами встречаться. Я подал запрос. Мне отказали — на том основании, что я не родственник, оговорив, однако, что можно подать запрос вторично, когда он предстанет перед судом в Эне — процесс был назначен на весну 1996 года. А пока оставалось переписываться.
Он наклеивал на конверты стикеры со своим именем и обратным адресом: «Жан-Клод Роман, 6, улица Пале, 01011 Бурк-ан-Брес», а я, отвечая ему, тоже избегал в адресе слова «тюрьма». Я догадывался, что его раздражает грубая бумага в клетку, которую к тому же приходится экономить, а может, и угнетает необходимость писать от руки. Я перестал печатать свои письма на компьютере, чтобы хоть в этом мы были на равных. Дистанция между моим и его положением стала моей навязчивой идеей, я так боялся задеть его, нечаянно козырнув своим благополучием — я-то ведь свободный человек, счастливый муж и отец, читаемый писатель, — так терзался комплексом вины за свою невиновность, что первые мои письма получились почти заискивающими, а он в своих ответах эхом подхватывал этот тон. Я не очень хорошо знал, как общаться с тем, кто убил свою жену, детей и родителей, а сам остался в живых. Уже потом, задним числом, я понял, что с самого начала я выбрал правильную позицию, обращаясь к нему со всей деликатностью, серьезностью и состраданием и увидев в нем не человека, совершившего нечто чудовищное, а того, с кем нечто чудовищное произошло, злосчастную игрушку в руках дьявольских сил.