На ощупь — один лист, не больше. Я хотел попробовать написать себе, в качестве подготовки, то, что там написано, но ты запретила мне решать за тебя, что ты думаешь и что чувствуешь. Пожалуй, я всё же запишу одно видение, которое повторяется вот уже несколько дней, видение о нас двоих, интересно, что ты об этом скажешь. Такой снимок, наивный и простоватый: я и ты, мы погружены в чтение, но, поскольку только мы одни там, на траве, каждый из нас остро ощущает присутствие второго. Я, как обычно, в джинсах, на тебе просторное чёрное платье, льнущее ко всей твоей фигуре, а на нём яркие звёзды и луны, и, если я не ошибаюсь, был ещё тонкий зелёный шарф, невесомо покрывающий твои плечи. Такой я тебя увидел на встрече выпускников (Шарф? Или длинная шёлковая косынка? Мне важна каждая деталь). «Единственное воспоминание, унесённое моим взором, — её зелёная накидка», — так впервые встретил обольститель Корделию из «Дневника обольстителя»[2], возможно, из-за шарфа и возникла у меня вся эта зелень?
Зелень, вмиг потухшая под огромным серым свитером твоего мужа, который он набросил тебе на плечи, когда тебя стало знобить, помнишь? А я отчётливо помню резкое и властное движение с его стороны, которое привело меня в ужас, когда я смотрел на тебя, когда до меня ещё не дошло, как я на тебя смотрю. А он, тот «он», от которого ты ни в коем случае не собираешься скрывать нашу связь, именно потому, что ему не придёт в голову выяснять, чем ты занимаешься и с кем — вдруг, с высоты своего гигантского роста накинул на тебя свитер, как накидывают лассо на убегающего жеребёнка…
А, правда, из-за чего тебя стало знобить? («Довольно высокая, волосы длинные, вьющиеся и непокорные, очки…») Если бы не эти раздражающие скобки, я бы посмеялся: такой ты себя видишь, только такой? А почему ты не написала о своей чудесной осанке, одновременно гордой и мягкой, о своих ослепительных щеках, и как ты не упомянула о светлой и веснушчатой наивности своего лица, немного несовременной, не обижайся, свойственной людям пятидесятых годов…
Почему я сразу же не написал такие слова как «золото колоса, зернохранилище и масло», и что твоё лицо, которое на первый, или, может быть, равнодушный или тупой взгляд кажется не слишком выразительным по сравнению с прекрасным выразительным телом (надеюсь, я тебя не обидел), — лицо приличной девочки, милое и ответственное лицо старосты класса, и вдруг что-то неожиданное притягивает глаз, тёмная родинка под нижней губой или широкий рот, дрожащий и беспокойный, будто живущий сам по себе. У тебя голодный рот, Мирьям, если кто-нибудь уже говорил тебе это, скажи мне, и я тут же найду другое слово, не желаю бренчать их словами.
В тот вечер я не мог отвести глаз от твоего лица. Каких-нибудь пять минут я видел тебя, но целых пять минут ты отпечатывалась во мне, и я помню тебя наизусть. А теперь, когда ты всё это услышала, тебе придётся решить, действительно ли твой «странный вздох» был вызван тем, что ты подумала, будто я спутал тебя с другой женщиной, или ты вздыхала из-за того, что это ты выпала на мою долю… Я не буду помогать тебе в твоих колебаниях, с тех пор прошло уже три недели, а мой взгляд, едва коснувшись любой вновь увиденной женщины, сразу обращается к портрету, запечатлённому в моём мозгу. Как взволновало меня твоё лицо! Меня, который всегда начинает с тела. Но и тело я не забыл, не подумай, мне кажется, что ты хотела затушевать его, когда писала «довольно высокая…», у меня уже сейчас рука вздрагивает при мысли, что скоро я опишу твоё тело и его щедрость, скрытую под одеждой. И пружинящую округлость плеч, (я не забыл её!), как будто кто-то спрятан в тебе, и ты его защищаешь.
И как ты склонила голову, и как содрогнулось твоё тело под платьем, и как медленно, как во сне, ты обняла своё тело руками, будто горюя о нём (это странно звучит, но так я почувствовал: горюя и жалея его). А я с одного взгляда узнал о тебе многое… я, наверное, опять тебя рассердил, самоуверенно дерзнув рассказать тебе о тебе, но поверь — твоё лицо было открытым и мирным в ту минуту, никогда не видел я взрослого человека, настолько лишённого защитного покрова.
Можно было ясно видеть, как любое чувство, возникающее в тебе, сразу же отражалось на лице, ты не способна ничего скрыть, это так опасно, где же ты была, когда жизнь учила?
(Хватит, я больше не могу сдерживаться. Приходи же, строгий курьер, приноси письмо об увольнении, сжато-ёмкое и действенное, как антибиотик. Интересно, что ты сможешь нам сказать?)
22апреляМирьям.
Прежде всего, вот что.
Сегодня под вечер в супермаркете незнакомый мальчик попросил меня снять с высокой полки три плитки шоколада. Я протянул руку к полке, и тут же представил его больным ребёнком, в котором гнездится непонятная болезнь. Его лечат уже несколько месяцев, заботятся о нём, и, похоже, всё налаживается, и он идёт на поправку, и вдруг начинает пожирать шоколад, такое шоколадное обжорство, он, как лунатик, встаёт по ночам и жрёт, его невозможно остановить, но и отнимать у него это маленькое удовольствие, когда он проходит такое тяжёлое лечение, тоже неловко. А дело всё в том, что мальчик знает кое-что лучше всех, лучше родителей, лучше врачей и даже лучше себя самого, он обладает неким таинственным внутренним знанием, и он запасает шоколад в преддверии ожидающего его длинного и холодного путешествия. Я снял ему шоколадки с полки, и он радостно убежал.
Вот что эфемерно промелькнуло у меня, пока рука тянулась к полке, и я поклялся запомнить это, чтобы рассказать тебе, даже записал на клочке бумаги. Ну и что? У меня бывает десяток таких проблесков в день, и десяток пропадает навсегда, и этот вовсе не самый значительный из них, но, если бы я не писал тебе, я бы и его, к сожалению, забыл. Жаль всё же, что даже такая малость умрет, не успев родиться, ведь это живая крупица души. Понятно, что у каждого человека таких проблесков сотни, но ни у кого другого не возникла бы дурацкая мысль поделиться ими, а если бы и возникла — кто бы мог рассказать кому-нибудь что-то подобное? Ты слышала когда-нибудь, чтобы рассказывали проблески?
Откуда взялась у меня смелость, рассказать тебе эту чепуху, то, что, без сомнения, не более, чем шорох статического электричества в мозгу?
Может из твоего внезапного понимания, что если ты сейчас перестанешь мне писать только из-за того, что я то и дело свожу тебя с ума, то всю свою жизнь не простишь себе этого?
Видишь, Мирьям, я снова и снова перечитываю твоё короткое письмо. Может мне не хватает смелости понять до конца то, что написано здесь твоим мелким почерком, но кажется мне, что ты ясно почувствуешь себя предающей собственную сущность, если сейчас отвернёшься от меня, прежде чем мы встретимся на самом деле.
Тебе не надо было так подробно разъяснять, я и так знаю, что эта «сущность» совсем не связана со мной, что это твоё личное, и, возможно даже, как ты выразилась, самое главное из того, что есть у тебя личного. Но я читаю и то, что ты прибавила в конце слегка изменённым почерком. Что тебя в дрожь бросает, как подумаешь, что чужой человек, бросив на тебя мимолётный взгляд, уловил твоё личное, и, совершенно тебя не зная, дал ему точное название.
Яир
(Уже завтра)
Вот что я имел в виду: если бы я смог соединить несколько таких крупиц души в одну мозаику то, вглядевшись в неё, смог бы наконец что-то понять, некий принцип, связующий меня в единое целое. А? Как, по-твоему?
Я говорю о вещах, которым нет названия, которые накапливаются в течение жизни на дне души слоями подобно осадкам или праху. Если ты попросишь меня их описать — у меня нет для них слов, только сжимание сердца, мимолётная тень, вздох. …Кто-то зябко обхватывает себя руками в толпе, а тебя вдруг охватывает тоска. Кто-то пишет: ты представился «чужим», но чужой не смог бы мне такое написать… И сразу что-то начинает душить, одна лишь капля истекает из железы одиночества, не более того, но есть ли что-то важнее и существеннее этого? В глубинах, вычитал я когда-то у Рильке на одном из дежурств во время службы на Синае, всё превращается в закон. Хорошо, не согласился я с ним, приятно думать, что где-то там всё привязано к какому-то понятию, но мне этого знания уже недостаточно, Райнер Мария, моё время уходит быстро, и, даже если я проживу ещё тридцать лет, я увижу всего лишь тридцать первых крокусов, довольно маленький букетик, а я хочу хоть раз увидеть формулировку этого закона, ты понял? Кодекс, …и ещё я хочу организованную экскурсию в эти таинственные «глубины», я желаю знать названия всех вышеупомянутых скоплений, назвать их хоть раз по имени, и пусть они отзовутся, пусть станут наконец-то моими, чтобы не было этого постоянного безмолвия (которое, например, в эту минуту без всякой видимой причины среди всей этой повседневности разбивает мне сердце).