Всё-таки не забудь поблагодарить от моего имени того парня. Хоть меня и смущает, что у тебя есть такой близкий «друг», и ты говоришь с ним так подробно и откровенно. Я стараюсь не спрашивать, для чего я тебе нужен, когда у тебя есть человек, способный разговорить тебя в любом настроении, и который с тобой всегда, когда ты падаешь в свою «яму Иосифа»[3], всеми забытую…
Думаешь, ты когда-нибудь захочешь (или сможешь?) и мне рассказать, каково там?
И кто бросает тебя туда с такой лёгкостью (вновь и вновь). И кто не приходит вытащить тебя оттуда.
И что происходит с тобой в те проклятые дни (проклятые, ты не оговорилась?), когда ты сама — «яма», которую даже Иосиф покинул.
Странно, правда? Я ведь не знаю, что именно ты имела в виду, и я полагаю, что мы с тобой называем «Иосифом» и «ямой» совершенно разные вещи — и, тем не менее, иногда я произношу вслух твою фразу или просто несколько слов и чувствую, как душа моя рвётся надвое.
Пиши, рассказывай. Не теряй ни дня.
Яир.
8 маяВчера отправил одно письмо (ты уже получила?), но сегодня его тема странным образом продолжилась в реальности: кто-то позвонил и назначил мне деловую встречу. Он не захотел прийти ко мне на работу и настаивал, чтобы мы встретились именно на площади перед «Машбиром» (я сталкиваюсь со многими подобными психами, но иногда именно у них есть интересные материалы). Я спросил, как я его узнаю, и он сказал, что придет в чёрных вельветовых брюках, клетчатой рубашке и даже добавил — в замшевых туфлях… Я стоял там, на солнцепёке, почти час и не видел никого, подходящего по описанию. И когда, разозлившись, я собрался уходить, то увидел, что на краю площади возле телефонных будок стоит карлик. Самый маленький карлик, каких я когда-либо видел. Весь скрюченный, с искривлённым телом и ужасным лицом. Он опирался на два крохотных костыля и был одет в точности, как обещал (и я не смог к нему подойти).
Потом я подумал: у меня в кармане было твоё письмо с той фразой, которая при первом прочтении показалась мне абстрактной и не вполне понятной, — о горе, которое невозможно ни с кем разделить, которого хватает ровно на одного.
11 мая…Да, конечно, дорогая моя, хорошая, всем сердцем, а ты как думала…
Нам вдруг стало легче, правда? Я словно почувствовал, как ты начала дышать по другую сторону листа… И плечи немного расслабились.
Эти свет, цветение и ароматы, которые мощным водопадом хлынули на твои листы, (до сих пор ты писала чёрно-белые письма), и то, что там наконец-то было двое, два листа (ты права: с двумя крыльями можно взлететь). Как чудесно, что ты решила привести меня в свой дом не по главной дороге, по которой приходят все, а со стороны дальней плотины Эйн-Керема через долину и, сдаётся мне, через каждый цветок, дерево и чертополох, с ящерицами, акридами и ходулечниками в комплекте. Меня уже много лет не водили, как овцу на верёвочке, но разве можно противиться твоему обаянию, когда ты вдруг оживляешься и хохочешь, бежишь впереди меня, гладя каждый аронник, штокрозу и ствол оливы: «…ты только посмотри, как пышно расцвёл этот шалфей, и как щедро он пахнет»… Не говоря уж о всяких «чермешах» и «трясунках» — скажи, от кого ты узнала все эти названия? Научилась вдыхать их ароматы, касаться листьев, разминать все эти чернильные орешки? А ещё и «рябчики»?!
Хорошо, что я быстро читаю. Я и так едва поспевал за тобой, когда ты карабкалась, держась за камни. Куда ты бежишь? Не думал, что твоё крупное нежное тело способно так двигаться; похоже, что это письмо писала львица, сильная и непредсказуемая… От твоих слов исходит острый живой запах — запах пота, земли и пыльцы, ты прекрасна в своём ликовании, лёжа среди макового поля или бросая в меня горсть овсяной шелухи (Я тут же бросаю обратно! У вас тоже в это играли — в «сколько у тебя будет детей»?)
Бело-жёлтая пупавка запуталась у тебя в волосах, и что-то во мне сжалось от жалкой моей безрукости, — я не мог вытащить её из твоих волос, как не мог подсадить тебя, когда ты взбиралась на террасы, и вообще — неоцарапанный, неужаленный, не слизывавший твоего пота, я только написал это и уже затосковал.
Хорошо, что ты остановилась в посёлке поболтать с вереницей детсадовцев, и я смог перевести дух. Я обратил внимание, что ты не сообщила мне, был ли среди этих карапузов твой (по описанию можно подумать, что все они твои), и вообще в двух последних письмах ты, мне кажется, играешь со мной в загадки, открытая и тайная, загадочно улыбающаяся, прекрасная, я с тобой. Едва живой, поспеваю я за тобою по твоим тайным проходам между домами и заборами до самых ворот твоего дома, синих, в пятнах ржавчины. Откуда ржавчина, может кто-то у вас не справляется с хозяйством? Молчу, молчу… Но разве можно об этом думать, когда ты поворачиваешься ко мне в завихрении воображаемого платья, и в этом вращении ты на какое-то мгновение, не знаю, почувствовала ли ты, снова представилась мне во всех твоих возрастах, и твои карие глаза сверкнули, как два слова, которые ты мне прошептала, и как (не удержусь от сравнения) две косточки в раскрытой мушмуле — «хочешь войти»?
Да, конечно, дорогая моя, хорошая, всем сердцем, а ты как думала.
(Утро)
Ночью во сне мне пришло в голову — возможно я знаю, кто этот таинственный друг, дневники которого ты читаешь каждые несколько дней, чтобы узнать, что происходило с ним в этот день десятки лет назад? О котором уже во втором письме ты писала, что он — твоя утренняя молитва!
Не сердись, что я попытался узнать, в какую из твоих личных бесед я вмешался! Я просто поиграл немного в сыщика и, вскочив ночью с кровати, полистал немного, следя за датами, и вот, точно в тот день, когда ты вдруг ко мне вернулась, (четвёртого мая!), в дневнике за 1915 год я нашёл, что он писал:
«Раздумываю над отношением людей ко мне. Как бы мал я ни был, нет никого, кто понимал бы меня полностью. Иметь человека, который меня понимал бы, жену, например, — это значило бы иметь опору во всем, иметь бога».[4]
Даже если моя догадка совершенно ошибочна, даже если я вступил в слишком интимную область, я хочу дать тебе кое-то взамен, из того же дня, от того же человека:
«…Порой мне казалось, что она понимает меня, сама о том не ведая, — например, когда она ожидала меня, невыносимо тосковавшего по ней, на станции подземки; стремясь как можно скорее увидеть ее и думая, что она ждет меня наверху, я чуть не пробежал мимо нее, но она молча схватила меня за руку».
Я.
16 маяТы — загадка.
«Разгадывать необязательно, — говоришь ты, — только побудь со мной». Хорошо, я иду с тобой через ваш садик, вы устроили себе маленький райский сад (поднявшись по ступенькам на веранду, увитую бугенвиллеей, я узнал сиреневый лепесток из анонимной интимности), а ты уже упорхнула в дом — я же, ещё под впечатлением от всей этой удивительной дороги, был оглушён, просто залит светом и теплом. И это разноцветие, джунгли огромных вазонов, шерстяные ковры, гобелены и пианино, стены, от пола до потолка увешанные книжными полками, я сразу почувствовал себя уверенно, даже беспорядок был мне знаком.
Ну вот. Я в твоём доме. У тебя щедрый дом, не просто щедрый — изобильный. Как выходящая из берегов река, да? И немного, как ты сама сказала, «не дом, а лавка древностей». Я выучил его наизусть, даже начертил на листе бумаги. Теперь я знаю, где стенка с фотографиями, в каком окне оранжево-красный витраж, где вазы из синего хевронского стекла, и как преломляются в них лучи утреннего солнца, и как они рассеиваются по филигранной вышивке (это ещё что такое?). Но главным образом я видел тебя, твои слова. Ты заметила, как ты вдруг стала писать?
Понимаешь, о чём я говорю?
Это ни в коем случае не критика, это всего лишь вопрос или, скажем, непроизвольно поднятая бровь: по пути от плотины ты тоже была очень весела, но там ты ликовала, и я не мог не воспламениться вместе с тобой. А в доме, как бы это сказать, мне на мгновение показалось, что ты словно слегка возбудилась…
Бегая из комнаты в комнату, почти запыхавшись, неистово, совсем не в твоём ритме и, как я теперь думаю, не в тонусе, не в твоём словесном мышечном напряжении, ты будто сама испугалась того, что вот так сразу вводишь меня в вашу частную жизнь, или ты просто хотела показать мне, что тоже можешь так, как я?
Какой я идиот! Видишь, чем я недоволен?! …Да если бы я умел так обрадоваться, как ребёнок, как в первый раз, перед картиной, висящей в гостиной не один год, или из-за банки солёных огурцов, восторгаться глиняным кувшином, «большим и пузатым»…
Как приятно сейчас, откинувшись на спинку стула, рассказывать тебе о том, как почти с самого начала мне было немного стыдно перед тобой, я чувствовал свою чрезмерность (и избыточность, и буйство и т. д. и т. п.), возможно потому, что в тот вечер я увидел, насколько ты погружена в себя, и что тебе довольно общества самой себя; в тебе было что-то чистое и цельное, аскетизм, почти упрёк, упрёк мне, совсем незнакомому, и вдруг — этот оживлённый дом.