— Недоброе. — Торнадо чувств пронеслось в ее сознании стремительно, не произведя ни малейших разрушений и даже не оставив последствий в виде сбившейся на сторону пряди мокрых, но все равно дивно прекрасных, истинно золотых волос. За плечами было как-никак десять лет высокопрофессиональной деятельности. Она просто позволила себе минутное воспоминание. И прошлое… Боже милостивый, как же мало мы еще знаем и уж тем паче разумеем в окружающем нас тонком мире! Кто бы посмел сейчас убеждать ее в том, что все происходящее — всего лишь забавное совпадение? Кроме того, она знала это уже совершенно точно: бывший муж звонил по делу. И это было серьезное и неприятное для него дело. Крайне неприятное.
— Да, ты права, как, впрочем, и всегда. Недоброе.
— Могу чем-нибудь помочь?
— Думаю, да. Иначе зачем бы тебя беспокоить?.. Ты теперь знаменитость!
— Молодец. Уроки не прошли даром. Вовремя вывернулся. Ну, слушаю…
— Не понимаю, о чем ты? Не смогла бы ты выслушать лично?
— Разумеется. Но тогда надо смотреть расписание.
— Послушай, ты же раньше двенадцати не работаешь. Или что-то изменилось?
— В этой части — нет. И что?
— Сейчас одиннадцать, и моя машина у подъезда.
— А ехать куда?
— Через два дома.
— Это в зеленый бункер? Он что — твой?
— Отчасти.
— Могла бы и догадаться. Скажи секретарше, что я не пью растворимого кофе, а кофе я захочу через десять минут; пить его, при условии, разумеется, что он действительно окажется хорошим, я буду еще ровно двадцать минут. Это все, на что вы можете рассчитывать: ты и секретарша.
— Мухтар постарается.
«Поздняя, холодная, слякотная осень все же может вызвать у вас положительные эмоции», — еще раз подумала Ванда, изящно ныряя в услужливо распахнутый перед ней салон массивного лимузина, действительно ожидавшего ее у подъезда. Его лайковые черные недра встретили ее смесью легких ароматов дорогой кожи, знакомого мужского парфюма, свежих газет и негромко мяукающей музыкой — все вместе порождало ощущение спокойной силы и уверенности в себе. «Почему это в актив записывают только выращенных сыновей? — вдруг с любопытством и некоторой даже досадой подумала Ванда, удобно располагаясь на заднем сиденье автомобиля. — А если из вислоухого лимитчика вылеплен отменный муж, это что же — не заслуга?»
Однако в следующую минуту легкие мысли стремительно покинули ее голову.
Дорогу лимузину не то чтобы преградил, но несколько затруднил канареечный милицейский «уазик», прилепившийся к невысокому заборчику некогда оживленной детской площадки. Потом площадка, как и весь, собственно, источающий в прошлом достаток и достоинство жилой массив, пришла в упадок, и на покосившихся лавочках находили пристанище разве что местные алкоголики, которые, впрочем, тоже стали таковыми не так уж давно: раньше в этих домах вполне благополучные люди растили вполне благополучных детей. Потом все изменилось, и первым пришло запустение. Ванда отчего-то именно тогда, впервые за много лет после школьной обязаловки, перечитала Чехова.
Впрочем, теперь на площадке было многолюдно. Преобладание серой массы милицейских мундиров сразу же говорило о характере происшествия.
— Убили кого? — поинтересовалась Ванда у молчаливых спутников, присланных бывшим мужем, но ответить ни один из них не успел.
Впереди, по ходу движения лимузина, еще одна машина гораздо более первой, милицейской, осложнила его движение. Это был обшарпанный микроавтобус, сплошь покрытый грязно-бежевой краской, с неприметным красным крестом на боку. В принципе общий вид машины в первую минуту рождал ассоциацию с каретой «скорой помощи», но уже в следующее мгновение появлялось весьма неприятное ощущение, что это не совсем так. И уж только потом (и то у людей, хоть раз сталкивавшихся с подобными ситуациями) возникала устойчивая и весьма неприятная уверенность: это так называемая труповозка — машина, в которой перевозят мертвых людей. В тот самый момент, когда лимузин намеревался как можно быстрее миновать малоприятный участок дороги, труповозка как раз совершала свой скорбный маневр. Она развернулась поперек дороги, полностью загородив проезд, задние двери распахнулись, и два промокших санитара неуклюже поспешили загрузить в ее недра носилки, на которых, упакованный в черный пластиковый мешок, лежал некто, прекративший свое земное существование этой слякотной осенней ночью. Ванда отвела глаза. Но именно в это мгновенье озябшие санитары слишком резко толкнули носилки, и плотная пластиковая ткань зацепилась за какой-то крюк на поверхности дверцы. Кто-то из санитаров громко выругался. Внимание Ванды тотчас же сконцентрировалось именно в этой точке. Перед глазами ее медленно и совершенно бесшумно ткань пластикового мешка начала расползаться: в черной плотной поверхности появилась щель с лохматыми тягучими краями. Щель становилась все шире, принимая форму треугольника. И в это треугольное окно, словно специально приоткрывшее обитателям этого мира картинку уже того, запредельного, яркая, на черном блестящем фоне, медленно выпросталась женская рука. Часть руки была скрыта под светлой тканью плаща, из-под нее выглядывала еще одна полоска ткани — видимо, рукав свитера или платья. Полоска эта была ярко-оранжевого цвета. На мертвой женщине надето было что-то трикотажное, выполненное в стиле «лапша», вновь вернувшемся на подиумы после долгих лет забвения. И только потом взору открылась тонкая белая кисть, украшенная изящным золотым браслетом, узкая ладонь с длинными тонкими пальцами. На одном из них, как показалось Ванде, слабо сверкнуло в хмуром сумраке кольцо. Но гораздо более запомнились ей длинные ногти погибшей, аккуратно покрытые столь же ярким, оранжевым — в тон одеянию — лаком. Ванда готова была спорить сейчас с кем угодно, что и губы девушки аккуратно заштрихованы мерцающей морковной помадой. Это было бы логично и стильно. Да ни при чем тут, собственно, стиль и логика. Она сама именно так красила ногти и губы, когда надевала свою знаменитую оранжевую кофточку-«лапшу».
Началась обычная суета, с матом, беготней, дурацкими советами, и лишь минут пять спустя неприметная машина наконец освободила им проезд, направляясь своему скорбному маршруту.
— Блин! — почти беззвучно заметил своему напарнику обладатель прямых широких плеч и короткого бобрика, практически не разделенных линией шеи, Именно он управлял машиной. — Говорил тебе, надо было ехать по дальней аллее.
Второй ответил еще тише, не разжимая губ, но Ванде не привыкать было вслушиваться в сбивчивый шепот своих пациентов.
Он хотел, чтобы она все видела.
Более они не проронили ни слова.
Ванду на некоторое время «отпустила» даже оранжевая «лапша» несчастной. Он хотел, чтобы она видела это? Зачем? Зачем бывшему мужу понадобилось демонстрировать ей чей-то труп, одетый так же, как когда-то одевалась она? Помнил ли он эту оранжевую «лапшу»? Вне всяких сомнений: ее он снимал с Ванды, наверное, тысячу раз, а то и больше за время их совместной жизни — гардероб Ванды тогда не отличался разнообразием и изобилием.
Временами ей казалось, что вся ее жизнь переместилась в некое другое измерение. Более всего похоже оно было на состояние сна. Однако с нею вместе переместилось в это странное, полуреальное, зыбкое и расплывчатое состояние и все, что ее окружало в действительности. Огромный старинный замок ее мужа, оплетенный лабиринтом величественных тенистых аллей старого парка в предместье Вены. Сам ее супруг, барон фон Рудлофф, с чередой преданных слуг. Здесь же, в туманном мире ее зазеркалья, оказалась и галерея портретов его прославленных предков, которые каждодневно, утром и вечером, неизменно встречали Ванду суровыми, одобрительными или снисходительными взглядами своих пронизывающих глаз, в зависимости от того, была ли она этим днем достойна той великой чести — носить славное имя баронессы фон Рудлофф. Впрочем, портреты именно здесь, в странном зыбком мире, границы которого были стерты и кое-где почти растворились, пропуская через себя то тени прошлого, то странных, пугающих Ванду посланцев будущего, были как раз на месте. Они парили в безвременье, почти не касаясь своими тяжелыми драгоценными рамами стен, к коим ранее пригвождены были намертво. Порой, казалось Ванде, они позволяли себе даже покинуть золоченые оковы рам, и тогда, почти неразличимые в толпе живых людей, наводнявших старинный замок, бродили по его пустынным коридорам, залам и лестничным пролетам, невидимые и неприметные стороннему взору, нежились, развалясь в глубоких креслах фамильной библиотеки, листая любимые ими некогда фолианты, бесшумно касаясь бестелесными пальцами клавишей старинных роялей в бальных залах и танцевальных классах замка. Иногда, в те редкие минуты, когда врачи, сиделки, прислуга или сам сиятельный барон, взявший за обыкновение подолгу сидеть у постели страдающей жены в тяжелом глубоком кресле, специально доставленном в спальню из его кабинета, на время покидали ее, словом, когда не случалось подле больной никого, люди с портретов неслышно проникали в ее прохладную большую спальню и, низко склонившись над ложем, подолгу вглядывались в помертвевшее лицо Ванды. Она уже привыкла к ним, перестала бояться и кричать при их появлении, вызывая переполох прислуги и сиделок. И даже постепенно начала различать каждого пришельца: одних встречала тихой лучистой радостью своих прекрасных глаз, присутствие же других, напротив, терпела с трудом, отводя глаза или прикрывая их тяжелыми веками. На то были причины: каждый из них по-разному относился к ней. Более всего было, конечно, холодного любопытства, праздного интереса или легкого сочувственного внимания. Но иногда в их туманных взглядах читала она и отчетливую нескрываемую ненависть, и тихое нежное сострадание. В такие минуты Ванда жалела, что ранее никогда не расспрашивала мужа о тех, чьи портреты украшали бесконечные галереи и коридоры замка. Кем приходились они ему, какие узы связали воедино столь непохожих друг на друга людей под огромной ломаной, крытой красной черепицей и украшенной резными — на все четыре стороны света — башнями крышей. О том, что возможность узнать об этом может еще представиться ей в будущем, иными словами, о том, чтобы, поправившись, вернуться из своего туманного зыбкого мира обратно к той чудной, но такой короткой жизни, которой Господь Бог наградил ее, прежде чем призвать к себе, на неминуемый последний предел, Ванда мечтать не смела. Теперь, более чем когда-либо раньше, она была уверена, что душу ее снедает страшная, неведомая докторам болезнь — дьявольское наваждение, которое медленно, но неуклонно затмевает перед ней картину Божьего мира, растворяя в ней любимые образы и предметы, с тем чтобы уже в самое ближайшее время окончательно сомкнуться вокруг непроглядным мраком, поглощающим всю ее, маленькую, несчастную, так долго страдавшую и так мало познавшую счастья Ванду.