— Вы часто бываете в борделях? — начинаю я обороняться от самой себя, чувствуя при этом почти физическую боль.
— Налево или направо? — бросает он.
— Что значит — налево или направо? — недоумеваю я.
Он безнадежно машет рукой:
— Вы должны следить за дорожными указателями и читать карту. Мы же с вами не раз говорили об этом до отъезда. А в борделях я не бывал. Как-то в Париже сходил на стриптиз, танцовщицы были старые, тощие и унылые. Ну никакой эротики!…
— Я не умею водить машину, не умею читать карту, и шлюхи из меня не получится, — упрямо бормочу я. — Последний момент поворачивать домой.
— Последний момент упущен, — небрежно поясняет он. — Спонсорские деньги получены, я не могу подвести тех, кто мне помог, и моих друзей. Все, что я должен сделать по линии спорта, я сделаю. На это нам и денег и дали. Хотите домой, поезжайте автобусом.
Нет, — конечно, к автобусу я не пойду. Лучше замереть, окаменеть — ни слова более, ни одного провокационного вопроса…
— Налево или направо? Когда ты, наконец, начнешь следить за указателями?! — орет Андрус.
— Разве я разрешила тыкать мне?
— Люди на спасательном плоту между собой на “ты”, а мы с тобой в огромной Европе — это все равно, что на спасательном плотике посередь бурного моря, — его голос, словно по волшебству, становится спокойным и обворожительным. — В авторалли экипаж состоит из двух человек. Штурман читает карту и следит за дорожными указателями, водитель рулит. Мы же договаривались. Одному мне со всем не справиться, тем более, что вы вообще не водите машину. Особо внимательным следует быть, когда проезжаешь через город.
— Тоже мне город, деревушка какая-то, — обиженно возражаю я.
— Тем не менее, мы уже сбились с дороги. А в большом городе, если я один буду работать, потеряем еще больше времени.
— Вы говорите это так, будто только что узнали, что я не вожу машину, — почти беззвучно шепчу я. — Кто умеет водить, тот умеет и читать карту. А я в этом такой же профан, как и в вождении.
— Ну конечно, вам лучше всего дремать на заднем сиденье! А негр пусть крутит баранку, — неожиданно заводится Андрус. — Что ж, будет у вас и негр, будет и заднее сидение — вот только научитесь сперва продавать свои картины, а не разбрасывать их по мусорным ящикам. Это честнее, чем сидеть на шее у родителей. Жива, здорова, слава Богу, не калека, — все больше свирепеет он. — Вы презираете спортсменов? Может, мы и хуже вас, только у нас не принято на чужом горбу въезжать в рай. У спортсменов есть мышцы, есть чем шевелить. И мы сто очков вперед дадим всем этим художникам, всем этим эстетам, которые все презирают и требуют, чтобы другие таскали для них каштаны из огня…
— Я не разбрасывала картины, я не знала, я не смотрела… Я просто рисовала, — лепечу я, чувствуя, что не могу объяснить свое странное поведение. — Я… я… тогда не знала, что захочу их вернуть…
— Выходит, куча долларов открыла вам глаза, и вы надеетесь на еще большую кучу. Собираетесь торговать своими картинками самостоятельно, без посредников? — продолжает грубить Андрус.
— Почему торговать? Какая торговля? Я не знала, что они мне так нужны… это так странно… И этот рисунок, ваш портрет, здесь, в машине… в них есть что-то общее. Я не могу расстаться с ними, тогда я перестану рисовать, совсем разучусь… снова наступит пустота, как между вашим детским портретом и этими фантастическими миражами… Я не вынесу ждать столько лет, прежде чем это снова настигнет меня…
— Что “это”?! Нам направо или прямо? — злится Андрус. — Мы опять промахнулись. На автобане мы так потеряем десятки километров: там негде повернуть.
— Вы сами спросили… — я опять унижена.
— Если вы способны следить за дорогой только молча, то будьте любезны молчать, — обрывает меня Андрус. — Иначе мы и до польской границы не доберемся…
— Направо! — неожиданно для себя рявкаю я.
Андрус реагирует молниеносно. Однако через несколько метров останавливает машину, чтобы лично изучить указатель.
— В самом деле, теперь к границе надо ехать этой дорогой, — он явно доволен. — А из тебя выйдет толк; мы еще составим вполне приличный экипаж…
Вот уж в чем я не уверена. Не выношу, когда повышают голос. Меня раздражает, когда родители кричат на детей, жены на супругов, контролеры в автобусе на пассажиров. Все эти крики меня убивают. Но теперь мне некуда от этого деваться. И так будет день за днем, час за часом, минута за минутой. Похоже, Андрус считает себя вправе повышать голос и злиться, а мне, естественно, остается роль жертвы. Да с этим человеком нельзя было садиться в одну машину…
— Здесь очередь , — вдруг произносит Андрус, указывая на строй машин впереди, — до границы четыре километра. Пойду, прогуляюсь, погляжу, нет ли впереди эстонцев.
Он уходит, и я остаюсь одна. По сторонам дороги темнеет лес. Длинный и терпеливый ряд машин так напоминает советские времена, утомительные очереди за дефицитом, что сердце сжимается. Надо было захватить валидол. С Андрусом и у здорового прихватит сердечко.
А все ли в порядке с моим сердцем, я и сама не знаю.
2. Первое возвращение в прошлое. Свадьба
Андрус исчезает в направлении литовско-польской границы. А я понимаю вдруг, что с его уходом мне становится как-то неуютно. Похоже, я отношусь к этому знакомому с детства соседскому парню уже чуть ли не по-родственному — по-сестрински, по-матерински, что ли, не важно. И потом он, конечно, мужчина, с которым чувствуешь себя защищенной. Даже отправляясь в Париж…
Но, собственно, что это я так паникую? Ведь я не в гости к Тиграну еду, не собираюсь вернуть Размика…
И все-таки — куда я еду? Зачем?…Нет, пусть только Андрус появится, немедленно потребую отправить меня назад. Вернусь в свою таллиннскую квартирку.Оказывается, я снова тоскую по ней. Это в ней по возвращении из Парижа, укрывшись в одиночестве, я сумела пережить самые тяжелые первые месяцы: только что у меня было все, теперь вдруг — ничего. Париж ведь — город, где чувствуешь себя в центре Вселенной. А из моей таллиннской квартиры Париж казался невероятным, обманчивым миражом, сама же квартирка — краем света, до которого, к счастью, никому нет дела. Ни моим родителям, которые были убеждены, что я в Париже. Ни Размику, потому что путь от центра мира до края света непреодолимо долог. Ни его хлыщеватому братцу Тиграну…
В детстве столица Эстонии казалась мне солнцем, вокруг которого должны были вращаться все прочие города. Но побывав и в миллионом Париже, я обнаружила, что Таллинн — это край света, и теперь наслаждалась тем, что живу там. Наверное, такое же потрясение испытал Коперник, выяснивший подлинные отношения между планетой Земля и звездой Солнце. В родном городке я была готова молчать о своем открытии, так как муки, которыми меня методично подвергли бы за это, были бы почище пыток Святой Инквизиции. Чего мой городок не знал, того и знать не следовало. Это было дурное, лишнее знание.
…Я никого теперь не ждала. Впервые часовой механизм времени перестал тикать. Время больше не поддавалось измерению, жизнь застыла на месте. В таллиннской квартире я стала четче постигать мгновения, ситуации, перемещения — и самое себя посреди всего этого. Я больше не терзала себя надеждой и страхом, любят меня или нет. Какое значение, в конце концов, это имеет, если я сама вырезала себя из ожидания, как отрезают от торта самый соблазнительный, украшенный кремовой розой кусок! Я больше не присутствовала ни в Париже, ни в жизни Размика. Из его любовного торта, возможно, стащили самый лакомый ломтик, но ведь остались все прочие …
А у меня отобрали все. И, следовательно, ничего. Размик не гулял со мною по Таллинну, был совершенно неизвестен моей квартире. Мои домашние вещи не помнили его и тем помогали мне защититься от отчаяния. Все будничные шевеления были словно болеутоляющие таблетки. Я постоянно торчала на кухне, а Размик там никогда не бывал. Я ставила кофейник на электроплиту без Размика. Молола кофе в ревущей кофемолке без него. Его не было, не было, не было — пока я хлопотала, двигалась, наливала, варила…
Он появлялся только в ночной темноте, когда знакомая квартира больше не спасала меня. Ночью все комнаты одинаковы. Моя кровать так похожа на парижскую; ночной крик на улице напоминал вопли негра перед мастерской Размика. Я просыпалась и проклинала свет фонаря за окном, заставлявший меня путать Таллинн с Парижем. Точно такой же световой узор на паркете, такие же лучики… Нет, надо повесить более плотные шторы, зажмурить глаза, уткнуться в подушку, накрыться одеялом. Отчего бы мальчишкам не расколошматить этот фонарь, если уж они забросали камнями большинство уличных фонарей в Эстонии? Такие опасные дети. Ничего себе воспитание! И это в Ласнамяэ, самой интернациональной части Таллинна…
И все же втайне я надеялась, что Размик переживает потерю еще болезненнее. Надежда эта была моим единственным утешением. Я постоянно присутствовала в повседневной жизни моего армянина; его жена Гаянэ так же напоминала ему обо мне, как я — о семье. Я входила в его владения, во все его мастерские — в Москве и в Париже. Я ночевала в святая святых его творчества как наваждение, как призрак. Я была атрибутом его ателье — как его страсть к живописи, его вдохновение, все его холсты. Я очень надеялась, что принадлежу к его миру — неотъемлемой частью. Но ее, в конце концов, все же грубо удалили. Так в огне пожара свертываются и жухнут холсты, а потом уничтожаются краски. Алкая мести, я надеялась, что лишила его способности творить. Хотя бы на неделю. Хотя бы на часок. Нелепая надежда, бессмысленное желание.