Не слышат, поют Булата Окуджаву, не спросясь измученного автора. Эти и те, кучкующиеся впереди. Сплошной соцреализм ночного города и трезвых звезд.
— Ко мне идем! — Это Суни.
— А можно ко мне! — Это Фая.
— А можно и ко мне, но нежелательно. Напугаем тараканов. — Это я.
— До свиданья, Юра! Заходи! Звони! — кричит Жанна Малькова издали.
Машет рукой и уводит нетрезвого, нечеткого своего гинеколога в какую-то арку, подальше от соблазнов. Рассасываются, распадаются по одному, по двое. А где же все-таки столичная практикантка, кто мне может сказать? Есть в ней маленькая тайна, однозначная, конечно, но все-таки… некий международный секрет.
— Мы ее убьем! — кричат подружившиеся программистка Фая и журналистка Суни.
Кровожадные какие! Нет, я не допушу криминала. Всю ночь буду контролировать ваши действия. Вот умница, Юра, контролируй!
То есть я умница, и они согласны на технический контроль. Приблизительно ровесницы. Лет так пятьдесят на двоих. Это немало, думаю я, но и немного в сравнении с моей полновесной зрелостью, с моей сексуальной мудростью.
Оказываемся в квартире, перебудоражив безмятежно спящий подъезд.
Уверен, что это квартира Суни. «Твоя же, Суни?» — «Моя, чья же еще!» — «Очень хорошо! А скажи, милая Суни, что у тебя есть в заначке из спиртного? Есть что-нибудь?» — «А когда у меня не было, вспомни!» — «Очень хорошо! Значит, мы пришли к правильной цели. Одобряешь, Фая?» — «Ну еще бы! Только ты не задумывайся глубоко, как тогда на даче, ладно?» — «Не обещаю, но постараюсь».
И пока Суни хлопочет на кухне — гремит, звенит, шарахается, напевает даже, насвистывает — мы с Фаей, переплетясь, падаем поперек тахты в единственной комнате. Первое знакомство. Что скрывается под одеждой? Все ли у нас на месте, не потеряли чего важного в дороге?
— Ого! — удивляюсь я.
— Ох, какой! — шепчет она.
— Эй! Эй! — кричит Суни, внедряясь с подносом. — А я? Я что, рыжая?
Она не рыжая, спору нет. Черные-пречерные волосы, черные глаза с яркими белками. Маленькая, игрушечная. Зовут Суни.
А вино тоже зовут по-иностранному: Агдам. Здравствуй, Агдам. Мы тебя ждем. Ты тоже здесь не лишняя, Суни. Нечетные числа счастливей четных — так утверждает то ли астрология, то ли мифология. Это касается цветов, сигарет, детей, календарных дат. Поэтому, извини, друг Агдам, мы тебя уничтожим. За Президента России предлагаю тост, присутствующие дамы!
К черту политику! — возмущаются обе. Сладкий агдам. Взращенный под горячим южным солнцем. Талонный агдам. Нереально мерзкий. Но каков темперамент! Никогда не подводит, проверено. Заставляет играть кровь. Напрочь отключает мысли о предназначении, скажем, человека. А то и сражает наповал, в ночь погружая. К чему верхний свет! Хватит и настольной лампы, лепечет маленькая Суни. И Фая считает, что так оно лучше. Вообще-то и одежда ни к чему, отягощает! Давай мы его разденем! Давай, давай! Посмотрим, какой он на самом деле под свитером и джинсами! Ах, ах! — сопротивляюсь я. Как вам не стыдно, бессовестные! Неужели вы и сами разденетесь? А ты нам помоги, Теодоров, миленький! Нет, этого я не сделаю. У меня принцип. Я сторонник женской эмансипации в пределах постели.
Так говорю, подчиняясь их быстрым рукам. Но это неправда. На моей совести (в прошлом, в прошлом!) столько разорванных в горячке трусиков и лифчиков — по нынешним временам это целое состояние. Сейчас веду себя трезвей, хладнокровней. Будь Суни одна, как случалось не раз, ей пришлось бы потрудиться надо мной, сорокалетним умудренным сатиром, чтобы я по-боевому восстал… Но четыре руки — не две, два разгоряченных лица — не одно, и вот, удивляясь себе, я предстаю перед ними во всеоружии. Ого! — кричат. — Ого! И быстро, как наперегонки, хохоча, освобождают себя от всего лишнего.
Одна маленькая, с твердыми, острыми грудками, темнокожая; другая белобрысая, худощавая и светлокожая. Так я их вижу, лежа посредине тахты в ожидании. Надеюсь на некоторые неожиданности, а иначе ради чего лежать бы? Чувствую, что друг агдам, соединившись с ивановской водкой, исправно гонит кровь. Но мгновениями набегают какие-то темные волны — все исчезает. Спасибо соседям-зверям, а то висел бы сейчас в ванной комнате, склонив голову к плечу, вывалив язык, протухал бы в одиночестве, пока не хватились бы друзья-приятели: что-то Теодоров не показывается давно, не случилось ли чего с ним! Стало быть, думаю, есть смысл продолжать еше некоторое время? И вскрикиваю:
— Уй! Уй!
Это одна из двух перекатывается через меня. Ловлю, возвращаю на себя, ухватив за ягодицы. Это Фая. Она. Давай, Фая, знакомиться. А ты, Суни, побудь временно наблюдателем. Подсказывай нам, что не так делаем. Подсказывай! Подглядывай! Подглядывай! Любовь это называется. Так любовь. И так любовь. И так любовь, и эдак.
Фая вопит.
— Ты что? — замираю. — Больно, что ли?
— Не-ет! Не-ет!
Ага, просто крикунья. Бывает. То есть бывают крикуньи, а бывают партизанки, зубы стиснувшие. У Фаи глаза ошалелые. Вопит. Такая реактивная Фая.
— Тиш-ше ты! Соседи! — шипит Суни, сидя с поджатыми под себя ногами, наблюдая под удобным углом зрения.
— Ой! Ой! Ой! Ой! — не внемлет страстная Фая.
Что ж, перевернемся. Перекатимся. Технология позволяет. Может быть, так ты умолкнешь, Фая. Вот так. И вот так. И вот так.
— Ой! Ой! — закатывает глаза.
Невозможно прикоснуться. Сплошная эрогенная зона. Колючей проволокой надо бы обносить такую пылкую Фаю, смутно, в горячке, думаю я. Вот растревожила Суни. Она дерет меня ногтями за плечо, тянет к себе. Опасается, что при такой Фае все у меня произойдет неожиданно скоропалительно… напрасно, Суни. Я не думаю о себе, как бывало в прошлом. Давно преодолел половой эгоизм, кореяночка моя, и теперь стараюсь, как могу, заслужить благодарность. За честно выполненную любовь, можно так сказать? А следовательно, про тебя, кореяночка, не забываю, нет. Не забываю! Нет!
— Хватит с нее! Иди же сюда! — сердится Суни. Соски торчат, рот приоткрыт, волосы растрепаны.
Извини, Фая, крикунья. Отдохни, отдышись, понаблюдай за интернациональной парой. Дружба народов. Преемственность традиций и опыта.
— Ой! Ой! — не стихает Фая. То есть я к ней уже не прикасаюсь, но Фае и картинки хватает, чтобы чувствовать и голосить свое. Ну и Фая. Ну и Фая. (Такой ритм моих мыслей и телодвижений.)
Так действую прагматически, но назревает что-то… темнеет в глазах, товарищи… я еще живой… агдам не подводит… где ты, зеленоглазая Лиза?.. и прошу их перевернуться, и переворачиваю, и четыре, стало быть, ягодицы, темнокожих и белокожих, передо мной… я хочу заслужить их благодарность.
И, кажется, заслуживаю. Они лежат, тихонько повизгивая, я между ними, тяжело дыша, — не я даже, а оболочка моя без внутреннего содержания, и вот получаю с двух сторон благодарные чмок-чмок. Спасибо, мол, Теодоров, не жалел себя, не экономил, не скаредничал, не собой лишь был занят, как некоторые индивидуалисты. Имеешь право на отдых, на порцию агдама, вообще, право на существование… так надо понимать их ласки. А может, питают иллюзии на продолжение процесса после антракта?
Кыш, кыш! — бормочу я, прикрыв глаза, и слышу, как одна за другой, хихикая, шлепая босыми ногами, упрыгивают в ванную. Сразу же с шумом льется вода. А я сажусь, тряся головой. Слабость и одурь. Так астронавты, наверно, чувствуют себя при возвращении на землю: забытая тяжесть притяжения… А зачем, собственно, летал? — думаю. Вернулся в знакомое чистое поле, к дружку агдаму, в ту же самую непременную ночь.
Вот и попутчицы по полету. Bыходят из ванной пьяненькие, свежеомытые — темная и светлая… язычки заплетаются… глаза неземные… вообще, страшноватые, на ведьмачек похожие… часто бывают с ними такие преображения.
Кыш, кыш! — опять бормочу. Я неприкасаем. И сам плетусь в ванную под горячий душ.
…и пробуждаюсь на ковре, завернутый в одеяло, от загадочных звуков: вздохов каких-то, стонов, причмокиваний в темноте. Пытаюсь сообразить, где я и что со мной, куда попал и откуда. Это иногда непросто — определиться в пространстве, не пользуясь никакими приборами, осознать себя живым и вспомнить свое нынешнее имя. Несомненно, что все еще остаюсь тем, кем был, — Теодоровым. Но качественно я вроде бы иной: старый, гнилой инвалид. Рука, например, не моя, затекшая до онемения, сердце бьется не так, как ему положено, вызывающе часто, затылок ломит, спеклись губы, лоб в поту холодном. Все это признаки ночного перерождения. Или вырождения, что тоже не исключено. Но звуки рядом — стоны, причмокивания — заставляют все-таки анализировать ситуацию. И я тяну руку к ночнику, включаю его, хрипя при этом:
— Эй, хозяюшки!
А они не отвечают. Их тут, собственно говоря, нет. Они в таких высях, в таких далях, откуда Земля не просматривается и голоса не слышны. Можно зазвенеть стаканом и бутылкой — я звеню; можно выпить агдаму, закурить сигарету, что я и делаю; можно определиться по часам: четыре ночи; для них не существует ни звуков, ни времени. Даже свет им не мешает, а я ведь направил его на тахту. Разглядываю, как старательный ученый, сложную конструкцию двух тел. Темные ноги — светлая голова; темная голова — светлые ноги. Прекрасно обходятся без меня. Упоительное самообслуживание за гранью сознания. Стоны, перевороты… впору броситься им на помощь… но не будет ли это насилием над завоеванным плюрализмом?