Пока он говорил, Владимир Лаврентьевич несколько раз тяжело вздохнул, а во время особо пафосного фрагмента речи Листопадова, он похлопал меня по плечу.
Фильм был черно-белый и с субтитрами. Я впервые смотрел фильм с субтитрами и очень устал их читать. К тому же я просто не успевал прочитывать добрую треть.
Первые минут десять фильма мужчина, главный герой, и красивая женщина ездили на красивой машине то у моря, то по городу, то по горам. Они периодически целовались, а потом ссорились, а потом целовались ещё сильнее. Потом они поссорились совсем сильно, из-за этого мужчина поехал очень быстро, и машина сорвалась со скалы. Сам мужчина очнулся в больнице вскоре, первым делом спросил, как там женщина, а врачи промолчали с грустными лицами. Но женщина не умерла, она была без сознания. Врачи говорили мужчине, что современная медицина бессильна, но женщину можно как-то заморозить, и когда через несколько лет медицина найдёт решение, её разморозят и вылечат. Мужчина согласился. Он очень плакал и переживал в тот момент, когда её замораживали. А потом он весь фильм ждал. Он ждал, когда же медицина найдет то самое решение. Он ждал пятьдесят лет и, наверное, больше часа экранного времени того фильма. Все эти пятьдесят лет и весь тот час он её ждал, страдал и много говорил и думал о любви. Я устал это читать, но старался.
Иногда в зале смеялись, иногда дама, которая сидела рядом со мной вытирала слёзы. За спиной было тихо. Т тогда, когда мне стало уже невмоготу от чтения титров и от этого киношедевра, я оглянулся и увидел, что Владимир Лаврентьевич спит. Он сидел и тихо спал. Мне сразу стало хорошо и спокойно. Я перестал читать монологи о любви главного героя, но я не уснул. Я всё же надеялся, что в этом фильме, хоть раз, хоть на секунду, появится голая женщина. Иначе, зачем вся эта элитарность и закрытость мероприятия? В конце фильма главному герою, уже глубокому старику, сообщают, что решение найдено. Он радуется и плачет. Женщину извлекают из холодильника, всю обмотанную фольгой. Когда её размораживали, получилось очень много пара. Пар долго рассеивался, потом он рассеялся. Женщина была по-прежнему в фольге. После этого крупным планом, во весь экран, были показаны руки врача, который разрывает эту фольгу слой за слоем. И, наконец, он разорвал последний слой, и открылась сама женщина. Она была голая. Её показывали секунд пять. Я забыл дышать. Потом она открыла глаза. Она была молодая и прекрасная, а мужчина старый и скрюченный. Он смотрел на неё и плакал.
Фильм кончился.
— Да-а-а! — услышал я сзади голос Владимира Лаврентьевича. Через секунду раздались дружные аплодисменты зала.
— Уже десятый час, родители ругать не будут? — спросил меня на улице Владимир Лаврентьевич.
— Нет. Они же меня отпустили, — сказал я.
— Позвони домой, предупреди, что едешь, — угрюмо сказал он. — Не расстраивайся, здесь не все фильмы… такие. Ещё посмотрим то, что можно будет обсудить.
Я кивнул. Но всё же я был очень доволен. Даже счастлив. Начальник взял меня с собой. Он говорил со мной серьёзно. Он заботился обо мне. И заботился тоже, как надо, серьёзно. Да, к тому же, я пять секунд видел голую женщину на экране…
Так я перешёл в заветный клуб.
— Ну, как успехи, дядя? Чего наснимал? — спросил меня на следующей неделе, после посещения киноклуба Владимир Лаврентьевич, когда я рассматривал на просвет свежепроявленную плёнку.
Тут надо сказать, что выдающихся успехов я, как фотограф, не добился. Я вообще никакими фотодостижениями Владимира Лаврентьевича или, как мы его называли, Начальника, не порадовал. У меня не получалось. Я не чувствовал света, не видел того, что видит настоящий фотограф, казалось бы, в обычной ситуации, неожиданно вскидывающий фотоаппарат… Я не чувствовал момента жизни, как надо фотографу, и не различал людей, которые на фотографиях были выразительными, а в жизни вовсе даже нет. Я тогда переживал ужасно. Я сам понимал, что у меня ничего не получается, и видел огорчённое лицо Начальника. Но теперь я этому рад. Потому что Начальник потратил на меня гораздо больше времени, чем на тех, кто свет чувствовал, всё видел, и у кого к фотографии был талант.
— Вот скажи мне, зачем ты фотографировал эти качели? — спрашивал он меня, рассматривая мои снимки. — Или вот этот грузовик зачем снимал, а?
— Качели забавные, — говорил я печально, — а грузовик мощный, страшный.
— Конечно, качели забавные, а грузовик мощный, — почти отчаянно говорил Начальник. — Но они сами по себе такие. Качели забавные, а фотография твоя не забавная, понимаешь? Ты же не грузовик должен фотографировать, а сделать фотографию, на которой будет грузовик. Грузовик, который мимо тебя ехал, был большой, мощный и страшный. А фотография у тебя никакая. Тебе было страшно, громко, ты видел мощь этого грузовика, так? А как это можно увидеть на фотографии? На твоей фотографии не видно, что грузовик мощный. И что тебе страшно, тоже не видно. Ничего не видно! Только вот грузовик и всё. Или вот качели в саду. Сами они забавные. Наверное, забавные. А фотография у тебя скучная, неживая… никакая! — он горячился и тыкал пальцем в мои снимки. — Я должен чувствовать, видеть и понимать, почему ты снял то или другое, какое у тебя было настроение, что ты почувствовал, что ты увидел в этих качелях или в этом, чёртовом, грузовике. В твоей фотографии должно чувствоваться, что ты этим хотел сказать, какие переживания передать, — тут он налил себе чаю, хотел отпить, но не отпил, а поставил чашку на стол. — Все ходят по одному и тому же городу, полю или лесу. Все! И никто ничего не видит. А ты должен увидеть, как тут упал свет, как солнце отразилось в стекле троллейбуса, как заблестели капельки росы на паутине в траве, как, чёрт возьми, улыбается девушка, которая сидит на остановке и чего-то ждёт. Но ты должен не это всё сфотографировать, а сделать фотографию. Ты должен сразу видеть, стараться увидеть, как это будет всё на фотографии, а не как оно есть на самом деле. Если просто смотреть в окно, там за окном что? Ну, что там за окном?
— Пейзаж, — нехотя ответил я.
— Пейзаж? — передразнил он. — Там жизнь, а не пейзаж. В жизни за окном композиции нет. А в пейзаже композиция есть. Вот ты сними то, в чем композиции нет так, чтобы композиция получилась. Запомни, ты не жизнь фотографируешь. Ты делаешь фотографию. И нужно, чтобы фотография была живая. Но она живёт по другим законам. А-а-а! — он махнул рукой. — Да что я бьюсь с тобой. Если ты этого не чувствуешь, значит, я тебе ничего объяснить не смогу.
Он схватил чашку и отпил чай, обжёгся, закашлялся.
— А главное, и самое обидное, что на чужих фотографиях ты всё видишь, вкус-то у тебя есть. А сам? Сам?!
Как фотограф я не состоялся совсем. Но я долго ходил в фотокружок, уже даже не пытаясь фотографировать. Я честно попытался стать юным фотохудожником, но не вышло. Зато у меня появилось моё особое место и особая роль в жизни фотокружка. Я стал там на какое-то время признанным экспертом и критиком. Многие мои приятели по кружку показывали свои фотографии мне, прежде чем показывать их Начальнику. Да и сам Начальник часто со мной советовался, спрашивал моё мнение о том или ином снимке. Иногда мы спорили, и сильно.
Я поводил в кружке очень много времени. Знаю точно, что мой отец пару раз говорил с Начальником по телефону и даже один раз встретился с глазу на глаз. Видимо, родителей беспокоили мои многочасовые и почти ежедневные пропадания вне дома. Отец, после встречи с Начальником, стал спокойнее и лояльнее относиться к моим «занятиям».
— Так где же фотографии? — иногда иронично поддевал он меня, зная, что я по этому поводу переживаю.
А Начальник, после разговора с отцом, стал несколько ограничивать моё время в фотокружке. Но несильно.
Мы каждую неделю ходили в киноклуб. Там я увидел довольно много хороших фильмов. Какие-то мне категорически были непонятны, а Владимир Лаврентьевич был от них в восторге. Какие-то нравились мне, а ему не нравились вовсе.
— Ну, дядя, и что ты там нашёл? Вот ты объясни мне, — горячился он, — потрудись найти слова и объяснить мне, что ты нашёл в этом фильме. Давай!
И я пытался объяснить. Я впервые старался найти точные слова, которых от меня искренне ждал взрослый и авторитетный (для меня) человек. Я чувствовал, как это сложно, как я устаю от этих разговоров, но я любил эти наши споры. И очень гордился, когда удавалось что-то смутное выразить словами. А Начальник слушал. Меня в первый раз так слушали.
Владимир Лаврентьевич очень любил слушать музыку. Он много слушал разной музыки от «Битлз» и Высоцкого до опер Пучини и Верди. Только «Битлз» и Высоцкого он слушал чаще. Но его фонотека, по сравнению с моей, была хоть и больше, но сильно устаревшей. Я как-то принёс ему пару своих свежих записей того, что слушал сам тогда. Он очень чувствительно и радостно воспринял новое музыкальное впечатление. Я потом многие годы снабжал его новинками, и он почти всё, за редким исключением, принимал и слушал. Мы много говорили о музыке. Пили чай и говорили. Он был первым взрослым человеком в моей жизни, который также самозабвенно мог слушать и знать наизусть гитарные соло или мелодические ходы, как я. А ещё он к этому также как я серьёзно относился. Музыка сильно нас сблизила. Это была наша отдельная тема.