Когда она уехала, я разложила снимки на кровати вокруг себя. Буквально в ту же минуту я поняла, что здесь нет ни одного снимка Роджерсона (так же, как и наших совместных фото). Воображение живо нарисовало мне, как мама осторожно отклеивает фотографии, а потом рвет на мелкие кусочки или сжигает одну за другой. Я не могла винить маму за это — в конце концов, у нее теперь оставалось не так много возможностей защитить меня. Но все остальные снимки были на месте: Боу со своим Буддой, Коринна с Мингусом, Рина, папа и, наконец, фотография, о существовании которой я уже забыла. Это была последняя сделанная мною фотография, и на ней была я сама.
В качестве последнего задания на курсах мы должны были сделать автопортрет. Эта работа, с подписанным на ней именем, должна была быть в центре остальных наших снимков на выставке в Центре искусств. Я сфотографировалась за неделю до Дня дураков, встав перед зеркалом в спальне и направив объектив на свое отражение. На фото были видны новые грамоты и снимки, прикрепленные к зеркалу, и тонкая полоска света из окна за моей спиной. На мне была белая кофточка с короткими рукавами, и, как ни странно, лишь с большим трудом вы смогли бы разглядеть синеватое пятно у основания шеи. Я склонила голову набок, глядя на себя без улыбки. Строго говоря, на моем лице вообще едва ли было какое-то выражение, я казалась застывшей, разве что не мертвой.
Я долго сидела на кровати, разглядывая эту фотографию. Я ненавидела девушку, запечатленную на ней, а ей было все равно, она просто стояла, уставившись на меня в ответ. Она всю жизнь стремилась быть кем-то, хотела прийти к чему-то, а оказалась в пустоте. Мне хотелось дотянуться до нее сквозь зеркало и хорошенько встряхнуть ее, заставив проснуться. Но сейчас уже было слишком поздно. Так что я просто разорвала фотографию одним движением, пустив трещину точно по ее лицу. Я рвала бумагу снова и снова, пока кусочки не стали настолько малы, что сделать меньше их было уже невозможно. Я подбросила их вверх, как конфетти, и мои руки начали непроизвольно трястись, пока я наблюдала, как обрывки приземляются передо мной. Осторожно собрав их в ладонь, я поднялась и прошлепала до урны, стоящей в углу комнаты, но, открыв крышку, почему-то остановилась. Я не могла выкинуть то, что осталось от снимка.
Вместо этого я закрыла урну и достала свою сумку, осторожно ссыпав кусочки во внутренний карман. Затем я снова вернулась к кровати, вытянулась на ней и закрыла глаза, пытаясь не думать — и все еще думая о девушке, распавшейся на множество фрагментов и теперь отчаянно желающей снова стать чем-то целым.
* * *
Если и было что-то, что отличало меня от остальных пациентов «Эвергрина», то дело было не в том, что я находилась здесь из-за проблем с наркотиками, неприятностей в семье или из-за того, что мой парень бил меня. Многие попали сюда по тем же причинам, и носили свой диагноз гордо, как дорогую вещь из последней коллекции именитого дизайнера или отличительный знак. Кто-то справлялся со своими проблемами лучше, кто-то — хуже.
Мое же отличие состояло в посетителях.
С первой же среды, когда я оказалась в клинике, и до последнего дня моего пребывания в ней кто-то приходил в комнату для посетителей, желая увидеть меня. Позже я узнала, что это было необычным — и вызывало зависть практически всех девчонок, живущих на одном этаже со мной.
Моя мама всегда была королевой организаторских дел, и для нее не составляло большого труда собрать всех — папу, Боу, Стюарта, Рину, и приходить с кем-нибудь из них каждый раз, как только представлялась возможность.
На первой неделе приходила мама. Сначала это было странно. Едва завидев меня, она улыбалась, глубоко вдыхала, а затем начинала говорить, говорить и говорить в течение, наверное, минут двадцати. Она рассказывала буквально обо всем, что произошло или могла бы произойти за последнее время. О новой кукле, которую она заказала, о том, как папа потянул плечо, неудачно повернувшись, чтобы отыскать что-то на заднем сиденье, об интересном рецепте ванильного бисквита, который напечатали в свежем выпуске журнала, и так далее, и так далее. Мама говорила, не останавливаясь, словно выпаливая все разом на одном дыхании, в то время, как я молча слушала поток новостей. Когда она замолкала, между нами повисало неловкое молчание, как будто рядом вдруг открывалась черная дыра и всасывала в себя абсолютно все. Мы обе чувствовали это.
— Ох, Кейтлин, — сказала мама внезапно в первый день такой вот встречи. — Я просто… Я не знаю, как выразить, насколько мне жаль. Я так сожалею!..
— Сожалеешь? — переспросила я, не уверенная в том, что услышала. — О чем, мам?
Она взглянула на меня широко распахнутыми глазами.
— О том, что не смогла защитить тебя.
Мама не смогла защитить меня? Но ведь это все я! Я была той, кто скрывал каждую деталь своей жизни, я была той, кто стремился раствориться в тени! Если бы я решила, что мне нечего стыдиться, я позволила бы окружающим увидеть, что происходит — разве не так?
Не знаю, как я выглядела в тот момент, но мама взяла меня за руку и сжала ее.
— Я должна была понять, что происходит, — сказала она. — Я должна была увидеть это, лишь взглянув на тебя.
Может быть, она была права. Может быть, я могла бы обвинить во всем ее, ведь она была так поглощена жизнью Кэсс даже после того, как сестра сбежала, что на меня у нее не оставалось времени. Но ведь я могла дотянуться до нее, у меня была такая возможность. Просто я не воспользовалась ею…
Да, сейчас куда проще давать оценки себе и другим, думая о том, как можно было бы себя повести, чтобы не случилось того, что случилось. Например, я могла сказать правду вместо того, чтобы выдумывать незнакомца, «толкнувшего меня на выходе из зала, из-за чего я налетела на дверной косяк». Или признаться во всем честно вместо талантливой декламации истории о том, как «я поскользнулась на обледеневшей дорожке». Да даже в последний день — когда я могла просто снять тот чертов жакет, а не ругаться с ней, крича, что «мне холодно». Многое могло бы пойти иначе, если бы…
Но после двух дней непрерывных рыданий я поняла, что больше не заинтересована в том, чтобы свалить всю вину на что-то или кого-то. Мне просто нужны были мои друзья и моя семья — и это казалось правильным, я чувствовала, что лишь они могут помочь мне сейчас. Ну и, может быть, «Эвергрин». Хотя они-то как раз не обещали излечить меня, а только помочь излечиться самостоятельно.
После первой встречи в комнате для посетителей, мы с мамой больше гуляли по окрестностям клиники, чем сидели внутри. Мы медленно ходили по дорожкам, она держала меня под руку, и от этого мне было так уютно и спокойно, как не было уже долгое время. Иногда мы даже не разговаривали, но все равно каждое сказанное ею слово казалось продолжением нашего диалога.
— Помню, когда я была беременна тобой, — рассказывала мама, — твоя сестра подходила ко мне, пока я готовила обед, и прикладывала ухо к моему животу. Она говорила, что ты с ней разговариваешь, и лишь она может слышать тебя.
Или:
— Знаешь, Кейтлин, в тот вечер, когда ты упала с пирамиды… Я никогда не была напугана сильнее. — Мы сидели у фонтана, и мама обернулась, глядя на прозрачные струи воды. — Но я ошибалась.
Я не знала, что ответить на это, но доктор Маршалл всегда говорила, что ответ — вовсе необязательная вещь, так что я просто опустила голову на мамино плечо, а она обняла меня, как будто я была маленьким ребенком.
Иногда мы обсуждали более легкие вещи — например, старые семейные истории о том, как Кэсс чуть не спалила весь дом, готовя «пирог, который печется на раз-два», или когда папа выпил целый стакан воды из-под моллюсков, решив, что это был лимонад. Мы смеялись над этими глупыми случаями и делились секретами о прошлом. Это напоминало игру: все случилось в прошлом, но в начале истории ты даже не представляешь, чего ожидать.
Открывая дверь в комнату для посетителей, я гадала, кто же пришел меня увидеть. Если папа, то он, наверное, принес мне какую-нибудь книгу. В первый день по дороге сюда он остановился у «Уоллмарта», чтобы купить пару носков, которые мама забыла положить в сумку, переданную для меня. Там он купил сборник «100 смешных карточных игр» и пронес его в клинику, обернув носки вокруг обложки. Папа не был импульсивным или эмоциональным человеком, но, лишь взглянув на него в тот день, я поняла, что он нервничает перед встречей со мной. Мы оба не знали, что сказать, вот тут-то нам и помогли игры. Обняв меня, папа сел на диванчик, а я опустилась рядом, и он протянул мне книгу.
— Если тебе не понравится, я не удивлюсь, — со смешком признался он. — Просто мне казалось, что это может быть весело.
Я взяла книгу в руки. «Чокнутые восьмерки! Хитрые буби! Шесть способов разложить пасьянс, о которых вы не знали! Веселье для всей семьи!» — гласила задняя обложка. Я посмотрела на папу, прекрасно понимая, каким беспомощным он себя чувствовал, просто представляя меня здесь. Он пытался делать то, что сделал бы Хороший Отец, и я действительно ценила это.