Завязав волосы в хвост, я вышла в застекленный от пола до потолка с двух сторон коридор. День был солнечным и ярким, и коридор казался какой-то волшебной дорогой, которую люди якобы видят перед смертью. Пройдя по ней, я оказалась… нет, не перед Богом, а перед дверью, за которой была специально отведенная комната, где можно было встречаться с посетителями с воскресенья по среду с трех до пяти.
* * *
В реабилитационном центре «Эвергрин» я оказалась на следующий же день после вечеринки по случаю Дня дураков. Все произошедшее теперь казалось каким-то размытым пятном и смутными воспоминаниями: темное, мрачное лицо Роджерсона, его злобные выкрики; мамины руки, осторожно обнимающие меня, ее глаза, изучающие синяки, и, наконец, мой собственный крик, моя позорная попытка удержать того, кто причинил мне больше всего боли, того, кого я без памяти любила.
Когда полицейские увели Роджерсона, папа принес меня домой, где я сидела на стуле в кухне, сжав зубы и раскачиваясь из стороны в сторону в попытках унять боль, душевную и физическую. Мама, папа, Стюарт и Боу были в соседней комнате, звонили кому-то, говорили с полицейскими, пытались выяснить, что происходит. Позже я узнала, что миссис Мерчант, наша соседка, случайно выглянула в окно и заметила нас с Роджерсоном. Узнав меня, она немедленно побежала в дом моих родителей, а затем вызвала полицию, эффектно разрушив праздник. Всю ночь палатка пустовала, фунты угощения и все мамины труды не были оценены никем, и все еще стояли здесь, на кухонном подоконнике, разложенные на яркие праздничные тарелки. Когда я уезжала в клинику, кухня все так же была завалена едой и посудой, а машина Роджерсона стояла на прежнем месте. Потом кто-то забрал ее. Может быть, Дейв. Неважно. Одна мысль о том, что машина Роджерсона стоит на нашей улице, пугала меня, как если бы он находился в ней, совсем недалеко от меня. Это не давало мне заснуть, я проигрывала все случившееся в мыслях всю ночь напролет. Раньше я думала, что такое возможно лишь в фильмах, но я ошибалась.
Об «Эвергрине» я слышала и раньше. Мы с Кэсс частенько потешались над клиникой и теми, кто лежит в ней, когда видели рекламу по телевизору. В нашем понимании типичной обитательницей центра была какая-нибудь нарко-зависимая дамочка с огромными кругами под глазами, тощая, как жердь, с сигаретой в одной руке и бутылкой водки в другой. «В «Эвергрине» мы вас не вылечим, но сделаем все, чтобы вы излечились самостоятельно!» — говорил счастливый голос за кадром.
— Эй, Кэсс, — хихикала я, — передай мне зубную пасту.
— Кейтлин, — отвечала она, ее лицо было серьезным и сосредоточенным, — я не могу дать тебе пасту. Но я сделаю все, чтобы ты могла взять ее самостоятельно.
После этого сестра кидала мне тюбик или толчком посылала его скользить ко мне по полу. Ха-ха.
Теперь это не казалось мне таким смешным.
Технически, я оказалась в «Эвергрине» из-за наркотиков — мама нашла пакетик и сигареты в кармане моей сумки. Но все знали о синяках и Роджерсоне, так что наркотики были лишь сопутствующей причиной.
Первые сутки я не могла говорить с родителями. Ни слова не вылетало из моего рта, как бы я ни старалась сказать, что сожалею, как бы я ни пыталась объяснить все. Я просто молча сидела в комнате, подтянув колени к груди, пока мама сновала туда-сюда, собирая мои вещи. На следующее утро мы поехали в «Эвергрин», на улице шел дождь, и ни один из нас не проронил ни слова всю дорогу. В этом молчании у меня было время подумать, и я вдруг поняла, что мы уже очень давно не упоминали вслух имя сестры. Да, вот теперь мне действительно удалось выйти из ее тени, но все вышло не совсем так, как я планировала.
Нас встретила администратор, которая зарегистрировала меня и показала мою комнату. Мы с мамой поднялись наверх, и мама разобрала для меня кровать, повесила одежду в шкаф, а папа в это время стоял у окна, сунув руки в карманы и безотрывно глядя на капли, стекающие по стеклу.
— Я приеду к тебе в среду, — сказала мама, прижимая меня к груди, когда для них настало время уезжать. Она все еще прикасалась ко мне с осторожностью, как будто я могла расколоться на тысячу осколков от самого небольшого давления. — Я привезу твой синий свитер и какой-нибудь милый плед на кровать, хорошо?
Я кивнула. Папа обнял меня и поцеловал в макушку, на прощание сказав:
— Держись, детка. Ты сильная девочка.
Я стояла в дверях и наблюдала, как они идут к выходу, мама оборачивается через каждые несколько шагов и украдкой вытирает глаза. Когда главная дверь закрылась за ними, я вернулась к своей кровати, села на нее и начала плакать.
Я не могла остановиться два дня. Я плакала в комнате и в столовой. Во время групповой, индивидуальной и специализированной терапии. Во время занятий творчеством. В личное время. Я плакала, когда резала картофельный салат, помогая на кухне. Я плакала, глядя на круглую желтую луну за окном.
Я словно оплакивала все произошедшее с того дня, как Кэсс ушла из дома, оставив после себя ужасный беспорядок в наших жизнях.
Я рыдала по Роджерсону, по сестре, по самой себе. Я плакала потому, что была опозорена перед всеми людьми, пришедшими на вечеринку к моим родителям. Я плакала, думая о Рине и о том, что у меня, наверное, нет возможности с ней помириться. Я плакала, потому что скучала по Роджерсону, хоть и понимала, что это безумие. Я плакала, потому что Коринна уехала, а я так и не сказала ей, каким замечательным другом она была. Но больше всего я плакала по своей жизни, по тому, во что она превратилась, по тому, как все вышло из-под контроля и сбило меня с ног. Я еще я плакала от страха, ведь я не знала, смогу ли когда-нибудь подняться и начать дышать, как раньше.
* * *
В «Эвергрине» было терпимо. Здесь царила какая-то безмятежность, во всем чувствовалось спокойствие, размеренность. Мой день был разбит на тысячу составляющих, за меня все уже распланировали, и не приходилось беспокоиться о том, что будет завтра или через неделю, так что я могла сконцентрироваться на, скажем, занятиях творчеством или сеансе терапии. Проживать день за днем по маленьким кусочкам оказалось проще, чем представлять каждое утро огромную дорогу, которую предстоит преодолеть.
Джинджер переехала в мою комнату, когда ее соседка-клептоманка в очередной раз начала рыться в ее тумбочке. По ее мнению, худшей вещью в «Эвергрине» были разговоры.
— Групповая терапия, индивидуальная, а потом еще и специальная! — жаловалась она каждый день, садясь на кровать и открывая кроссворд, одновременно игнорируя поднос с едой, оставленный для нее на столе. — Я так устала от всего этого, даже от себя самой! Такое чувство, что меня заставляют смотреть каждую серию «Семейки Брэди» по сотне раз. Здесь не происходит ничего нового.
Но Джинджер жила в «Эвергрине» уже год, и все еще резала свою еду на такие маленькие кусочки, что я иногда с трудом могла разглядеть даже цвет того, что лежало на ее тарелке.
Впрочем, мне нравились разговоры. Обсуждение чего-то пришлось мне по душе после первого же сеанса. Мой терапевт, доктор Маршалл, невысокая кругленькая женщина с кудрявыми волосами, чем-то напоминала мне Боу. Она носила спортивную обувь и джинсы, а на ее столе стояла вазочка, полная леденцов «Jolly Ranchers». В первый день я съела шесть таких, просто грызла одну конфету за другой, не произнося ни слова. А она сидела и смотрела на меня. В тот момент я вспомнила Кэсс и представила, как бы она сказала: «В «Эвергрине» мы не заставим вас есть «Jolly Ranchers», но мы сделаем все, чтобы вы смогли съесть их сами!»
— Не хочешь начать с чего-нибудь? — поинтересовалась доктор Маршалл, когда я перекатывала во рту бананово-ананасовый леденец. — Не обязательно с начала, просто хотя бы с чего-то.
— Мне казалось, — медленно ответила я, — всё всегда начинается с начала.
Она села, скрестив ноги по-турецки, позволив планшетке, лежавшей на ее коленях, упасть на пол.
— Не в этой комнате, — весело отозвалась она. — Продолжай, Кейтлин. Скажи мне что-нибудь. Потом пойдет легче, обещаю. Начинать всегда сложнее.
Я перевела взгляд на руки, разглядывая кончики пальцев, на которых отпечаталось немного краски от фантиков.
— Ну, — я взяла еще одну конфетку и начала крутить ее. Терапевт терпеливо ждала, когда я расскажу ей о том бардаке, в который превратилась моя жизнь. — Как звали сестру Пигмалиона?
Доктор Маршалл моргнула, удивленно глядя на меня.
— Эээ… Я не знаю, — призналась она, внимательно изучая мое лицо.
— А Роджерсон знал, — заверила я ее. — Роджерсон знал все.
* * *
На второй неделе моего пребывания в клинике мама привезла мой дневник. Она не знала, что он у меня был, или что его подарила Кэсс. Она просто нашла его под мои матрасом, когда делала генеральную уборку дома, и обратила внимание на торчащие из него уголки фотографий. Я не спрашивала, читала ли мама его, а она, в свою очередь, ни словом не обмолвилась об этом сама.