Но пока он не настал, можно примкнуть к каким-нибудь силам, хоть бы и к черным, если от светлых предложений не поступает".
Раф знал, — после встречи с бесом, — что теперь можно чёрт знает что совершить!
Он уже почувствовал, что время с каждым днём, с каждой секундой замедляет свой бег, останавливается, окаменевает, превращаясь в вечность.
Ах, как важно успеть! Покуда другие зевают, тебе нужно быстренько-быстренько встать рядом и прилипнуть к замершему времени, как резиновая присоска. Если тебе хоть раз удастся этого достичь, то ты подступишь к совершенству, к истине, ибо время — это язык Вселенной, а постижение его приближает тебя к тем, кто заправляет абсолютно всем во вселенной, то есть к Богу и Дьяволу.
Раф мял подбородок и задавал себе вопрос, есть ли у него мечта? Вернее, остались ли в нем еще какие-то силы о чем-то мечтать?
Что-то шевельнулось в усталом сердце. Он закрыл глаза, и из золотого тумана выплыло огромное здание старинного театр в центре Москвы…
Зрительный зал, утонувший в полутьме, зал, полный волшебства, сладкой тревоги и надежд… Бордовые плюшевые кресла с удобными подлокотниками; теплый воздух кулис, пахнущий пылью, трубочным табаком и шоколадом; тяжелые складки отведенного занавеса, просцениум с репетирующими актерами, их приглушенные голоса; подающий нервные реплики напряженный и встопорщенный режиссер за уютно освещенным пультом…
В бездонных глубинах партера Раф увидел себя, защищенного сумраком, плачущего от счастья. Возвышенные мгновения! Ах, как он мечтал, чтобы его пьесу поставили на сцене хоть какого-нибудь театра!
Но даже в лучшие времена как-то так получалось, что вроде и книги его печатались и известность какая-никакая была, а с пьесами выходила заминка.
Все привыкли видеть в нём только удачливого поэта.
Ах, если бы произошло чудо и по одной из его книг поставили…
"Боже праведный, о чем это я?! — ужаснулся он. — Нельзя, нельзя! Да не заслуживают этого ни мои книги, ни мои пьесы…"
Раф вспомнил названия своих стихотворных сборников, и ему стало дурно. "Ветер зовет", "Мне снятся крики журавля", "Голоса горного леса", "Небо, небо голубое!", "Радостное солнце", "Неизведанные дали"… И ещё что-то столь же пошленькое и омерзительное. Попытался вспомнить название пьесы, написанной им чёрт знает в каком году. "Шаг конём", кажется… Это ж каким надо быть идиотом, что так обозвать собственное творение!.. Рафа передернуло, как от озноба.
— Ты не заболел? — озабоченно спросил его внимательный Герман. — Да на тебе лица нет! Дай-ка я тебе, братец, водочки налью…
Вот так всегда. У всех одно на уме. Другого предложить не могут…
А ему совсем не это нужно. "Я что мне нужно? Знать бы…"
Может, уехать куда-нибудь, к чертям на кулички, в Коктебель, например? А что? Вскарабкаться на Ай-Петри, втащить на вершину кресло, письменный стол, установить на столе лампу под зеленым абажуром, аккуратно разложить канцелярские принадлежности, подвести к креслу электричество, опуститься в кресло, затянуть ремни и, с мечтательным видом наблюдая кровавый рассвет, играючи родить бессмертные строки и сразу же после этого врубить рубильник…
Стоило бы попробовать. Смерть на Олимпе… Весьма романтично. Вершина горы, всё осталось внизу, всё находится ниже тебя, всё у твоих ног: моря, океаны, реки, поля, села, города, цивилизации, люди, людишки, гении и бездарности, конкуренты и завистники, всё, всё, всё! — ниже!!!
Пусть краткий миг, пусть мгновение, но в это мгновение ему не будет равных — ведь только матёрые орлы-стервятники залетают на эту высоту. Залетят, суки, оглядятся и стянут со стола вечное перо, из-под которого только что выплыл шедевр…
И опять в голову полезла сладкая мечта о театре с бордовыми креслами и взъерошенным режиссером. И вместе с мечтой, приземляя ее, в голову ринулись мысли о земном, мирском.
Пресловутый уровень… В частности, уровень зрительской массы. Он понизился до критической отметки. Если он понизится хотя бы ещё на один пункт — нас ждет катастрофа. Человечество вновь войдет в бездумный мир фауны на равных правах с лошадьми, аллигаторами и павианами.
Театр… Господи, что стало с Театром?! Новые режиссеры отважно перекраивают канонические тексты гениев, объясняя свои новации тем, что гении-де устарели, и если их не причесать на современный манер, то зрительные залы не заполнятся и наполовину.
Театры обходятся без декораций, актеры не гримируются и выходят играть принца Гамлета в свитере, джинсах и кроссовках, а королеву Викторию — в мини-юбке и чулках со стрелкой.
Такое уже бывало, в прошлом веке, когда Таиров и Мейерхольд экспериментировали с таким сатанинским усердием, что доигрались до ильфпетровских и булгаковских пародий, а Всеволод Эмильевич — ещё и до чрезвычайной тройки.
Тройка — это, конечно, слишком, но выпороть Всеволода Эмильевича тогда не мешало бы. А заодно и Таирова… Хотя, возможно, оба режиссера уходили в абсурд и экспериментирование, чтобы не видеть того, чего им видеть не хотелось…
Почему-то вспомнился Михаил Михайлович Яншин в роли Земляники. Там, у Гоголя, в четвертом действии есть сцена: Хлестаков, освоившись с ролью чиновника из Петербурга, интересуется у Земляники: "Вы, как будто, вчера были ниже ростом".
Яншин слегка и почти незаметно (вот он уровень, класс и чувство благородной меры!) приседает и с готовностью отвечает: "Очень может быть". И всем всё было ясно! Сыграно гениально, филигранно, точно!
Как же сейчас на театре обыгрывают этот эпизод? Актер, играющий роль Земляники, после вопроса Хлестакова просто садится на пол.
Это вызывает в зале гомерический хохот. Вот вам уровень. Если бы он присел на сантиметр, как это делал Михаил Михайлович Яншин, никто бы из нынешней публики этого не заметил. Сегодняшняя публика не в силах реагировать на тонкую шутку. Ей подавай фарс и окопный юмор.
Как писать для такой публики? А ведь Рафу нужно понимание, признание, слава.
Слава…
Герострат с детства захватил воображение Рафа. О, он вовсе не был полоумным, этот древний поджигатель!
"В школе учителя утверждали, что Герострат безумен, а его попытка прославиться, спалив храм, является выдающимся примером клинического идиотизма… Но ведь прославился же! Он сделал так, как хотел. Никто не хочет видеть очевидного. Герострат наметил человечеству пути отхода не от славы, а от тщеславия.
Своим великим поступком, сожжением громоздкого храма Артемиды, он предупредил человечество о том, что путь к славе всегда порочен — даже тогда, когда человеком руководит не гордыня, а стремление к истине.
Если усложнить мысль, то получится, что Герострат сжёг не храм, а себя. А это вернейший признак творческого человека, всего себя отдающего любимому делу или идее. Был ли он дураком? Наверно, всё-таки был. Стал бы умный это делать — поджигать — сам…"
Раф всегда страдал оттого, что его не понимают. Вот и сегодня…
Он помотал головой. Иногда это помогало ему избавиться от слишком назойливых мыслей.
Помогло и на этот раз.
Мысли, встряхнувшись, поменяли расположение внутри черепной коробки, и на первый план вылезли мысли, всегда волновавшие православную Русь.
— Вот я еврей… — начал Раф. Ему вдруг почему-то захотелось поговорить о книге Солженицына "Двести лет вместе". О том, что Александр Исаевич тенденциозен. И о многом другом…
— Да какой ты еврей, — отечески успокоил его Герман. Его голос был полон благосклонного сочувствия.
Колосовский развил свою мысль. Он сказал, чтобы Раф не очень-то на себя наговаривал, потому что, по его мнению, Раф не очень-то и еврей. А если и еврей, то какой-то… ненастоящий, что ли.
Герман всегда считал, что еврей — это не поддающееся излечению, но, слава Богу, не слишком тяжелое заболевание, имеющее, правда, хронический характер.
И он по-приятельски спешил уверить Шнейерсона, что дела у того не так уж плохи и что ему еще жить да жить, и что с такой болезнью можно почти без проблем дотянуть до глубокой старости. Другие же живут. И ничего.
Сказав "Да какой ты еврей", Герман как бы выдавал Рафу индульгенцию за грехи его предков, которые — кто спорит? — были виноваты не только в том, что сами родились евреями, но и в том, что, как бы они ни хорохорились, а таки произвели на свет потомка и тоже, увы, еврея.