Поначалу Дунский попытался было возражать, но чем меньше он зарабатывал, тем больше она пренебрегала его мнением. А зарабатывал он последнее время все меньше и меньше. И страдал от этого, хотя продолжал громко декларировать гордое презрение к деньгам и заработкам. Беда только, что деклараций его никто уже не слушал.
Последним убежищем стал интернет — только там, хулиганя на просторах чужих гостевых книг, можно было отвести душу. Дунский неприязненно ткнул пальцем в зеленую клавишу на панели, от чего, урча и завывая от натуги, пробудился к жизни умный сверхчеловеческий организм, скрытый в недрах серого пластикового куба. Засветился бирюзовый экран, расчерченный причудливым волнообразным узором.
«Ну-с, господа, поглядим, что вы припасли для меня сегодня!»
К сожалению, припасли не так уж много — пару задиристых статеек по мотивам мышиной возни в туземной политике и дамский роман одной туземной графоманки, не стоящий выеденного яйца. При мысли о яйце тоска по утекшему сквозь пальцы желтку полоснула под ложечкой непрошенным выбросом желудочного сока и жгучим разлитием желчи. Такой момент нельзя было упускать — пальцы Дунского вдохновенно запорхали по клавиатуре.
«Просмотрел я жалкую стряпню господина М-рга, невесть почему вообразившего себя пророком. Это при его-то умственной ущербности! Давно следя за его пророческими потугами, особой мудрости я от него и не ожидал, но надеялся хотя бы немного поразвлечься. Благодарно отмечаю, что развлечения мне хватило всего минут на десять. А потом так скушно стало, господа, так скушно, что даже уже не грустно, не говоря уже об морде набить. И затосковал я, господа, по чистому воздуху горних вершин, куда таких писак, как наш М-рг, не впускают ни за какие коврижки».
Перечитал, — получилось хорошо, в меру грубо, в меру интеллигентно, стиль выпукло очерчивал масштаб личности автора. Теперь можно было бы заняться романисткой-графоманкой, но сосание под ложечкой приутихло и запал угас. Дунскпй попытался себе представить, как она выглядит, получалось что-то уныло-бесформенное с большими сиськами и толстыми щиколотками. Созданный образ вдохновения не добавлял. «Черт с ней, в другой раз ей вмажу», — отмахнулся от компьютера Дунский, и вдруг, ни с того ни с сего, решил пойти проведать редактора бездарной газетенки, так нагло посмевшего пренебречь его услугами.
Где-то на задворках сознания маячил образ хрустнувшего в ладони яйца, исковерканная скорлупа которого послушно складывалась в знакомый профиль редактора, — благо рано облысевший череп бедняги, наголо обритый по последней моде, так и напрашивался быть раздавленным.
Хоть октябрь уж наступил, но форма одежды оставалась сугубо летняя — может потому, что ни одна соседняя роща и не думала отряхивать с ветвей свою вечнозеленую листву. Отвергнув собственное робкое предложение принять душ, Дунский наспех натянул на голое тело короткие шорты и помятую футболку, сунул ноги в сандалии без задников, купленные по дешевке на базарном развале, и вывалился из подвальной полупрохлады в знойную невыносимость улицы Нахлат Биньямин. Воздух этой улицы подавлял каменной неподвижностью, более неподвижной и каменной, чем фасады образующих ее одряхлевших домов.
В ноздри ударил приторный запах крови, вытекшей на асфальт из сотен тушек индеек и кур, забитых на рассвете в соседних переулках. Поверх него стлался горьковатый дымок приткнувшегося за углом бухарского лотка, на которым в портативной духовке выпекались на углях большие многоугольные манты, заполненные грубо накрошенными комками мяса неясного происхождения вперемешку с ароматическими кореньями, призванными заглушить сомнительный душок мясной начинки.
В ответ на этот призывный дымок рот Дунского заполнился липкой голодной слюной и он не стал противиться искушению. Вынув из кармана последние пять шекелей он решительно бросил их на лоток, решив, что в редакцию он дойдет пешком. В такую жару идти было далеко и тошно, но есть хотелось невыносимо, а на обед рассчитывать не приходилось — Габи спозаранку умоталась невесть куда, не оставив ни записки, ни денег на покупки.
Это безобразное пренебрежение интересами Дунского последнее время вошло у нее в привычку и он ничего не мог с этим поделать.
Перемалывая зубами жесткие мясные кубики, Дунский почувствовал, что он больше не может удержаться от погружения в пучину, уносящую его прочь от Габи. Или Габи от него? До сих пор он разными хитрыми уловками отвлекал себя от мыслей о жене, но сейчас покорился диктату изголодавшегося организма, сосредоточившего все силы на выработке желудочного сока, и, потеряв бдительность, мысленно вернулся к тому роковому вечеру у Ритули.
Он, конечно, заметил, что Габи было там не по себе, и стал нарочито преувеличенно любезничать с Ритулей, чтобы подразнить жену. Тем более, что ему тоже было не по себе среди всех этих сервизов, салфеток и полированной мебели. Можно сколько угодно гордиться своей честной бедностью, но не в этом доме, не просто кричащем, а прямо-таки вопящем о преимуществах богатства. Ну что зазорного с том, что ему, нищему интеллектуалу, было приятно слушать льстивый лепет избалованной избыточным достатком кокетливой хозяйки?
И ведь Габи отлично понимала, что это несерьезно, почему же она так жестоко ему отомстила? Зачем похитила у него внимание Перезвонова, которого он так жаждал? Ей это внимание было ни к чему, она строила свою карьеру в другом мире, в другой, пардон, культуре — если снизойти до того, чтобы назвать культурой провинциальные потуги туземцев. Она ведь знала, как Дунский готовился к этой встрече, какие возлагал на нее надежды, но не дала ему и рта открыть, а ни с того, ни с сего сама начала читать вслух стихи Перезвонова — для чего, спрашивается? Уже не говоря о том, что Дунский даже не подозревал, как много этих стихов она знает наизусть.
Но и это можно было бы стерпеть, если бы ей не вздумалось сопровождать знаменитого поэта по всей стране, афишируя свою с ним связь и читая со сцены его стихи, которые со временем начинали казаться Дунскому все более пошлыми и незначительными. А на его вопрос, зачем ей это надо, она нагло отметила, что лишние несколько сотен вовсе не кажутся ей лишними в их скромном бюджете. Услыхав про деньги он фыркнул, чем немедленно вызвал новую атаку.
«Ты что, ревнуешь? — спросила она. — Так поезжай разок с нами, чтобы убедиться, как ты неправ».
И он, идиот, поехал — в дикую глушь, куда-то за Афулу, через мятежную арабскую деревню Ум-эль-Фахем, при проезде через которую им велели сидеть, пригнувшись, на случай, если будут стрелять по окнам. Поехал только для того, чтобы убедиться, каким успехом пользуется у публики Перезвонов, — в значительной степени, благодаря Габи. Читала она и впрямь замечательно, — с тактом и с чувством, — от чего Дунскому стало втройне обидно. С чего бы столько чувства — такую бы страсть да к ночи! Впрочем, у нее вполне могло и на ночь хватить, уж ему ли не знать.
Он сидел в первом ряду, как оплеванный, наблюдая, как его жена на глазах у всех отдается другому. Жесткий пластиковый стул прожигал зад Дунского, взгляды любителей поэзии прожигали ему затылок, и казалось, будто каждый человек в зале видит его позор. Никогда, никогда не согласился бы он повторить этот унизительный выезд. Габи настаивать не стала — не хочешь, как хочешь, была бы честь предложена! И продолжала колесить за Перезвоновым по всему великому Израилю. Кто бы мог подумать, что в этой стране скопилось столько любителей русской поэзии?
Горячая волна изжоги выплеснулась под вздохом и оторвала его от мыслей о Габи. А ведь заклялся думать о ней и о Перезвонове. Что ж, заклясться легче, чем исполнить. Как сказал какой-то народный поэт бывшего союза народных мудрецов: «Язык всегда вертится вокруг больного зуба», пойди его останови.
Спасибо спасительной изжоге — под ложечкой полыхало адское пламя, нарушая сладкую муку раскачивания этого проклятого больного зуба, которой Дунский утешался весь этот проклятый месяц со дня приезда заезжей знаменитости. Интересно, какую гадость засунули рыночные бухарцы в свои соблазнительно дешевые лепешки? Чье мясо напрягало сейчас изношенные желчные протоки Дунского — кошачье, собачье или крысиное?
Он сглотнул горькую слюну и огляделся — удивительно! Погруженный в свои мрачные мысли он даже не заметил, как прошагал через всю улицу Царя Давида, пересек площадь перед мэрией и углубился в жаркое ущелье улицы Арлозоров, почти достигнув таким образом своей цели — площади у центрального вокзала. Оттуда до вожделенного горла главного редактора было не более семи минут ходу.
Но на многогранном перекрестке напротив здания вокзала Дунскому пришлось замедлить шаг — он обычно ездил в редакцию на автобусе, и теперь озадачился перед обилием автомобильных развязок и забитых машинами отводных путей. С трудом переправившись через пару разящих выхлопными газами широких проспектов, он окончательно сбился с пути. Солнце светило нещадно над раскаленным асфальтом автомобильного царства, где не было ни одного деревца для создания благодетельного островка тени. И Дунский запаниковал.