и потолок, своей бесплотной пыткою,
вытягивает тени дыбою.
Покатая времён чересполосица
легко от кожуры забвенья лущится,
и прошлое бесшумной птицей носится
в обнимку с будущим.
Подмешан шум листвы ночным провизором
к чревовещанью холодильника,
и ярый глаз циклопа-телевизора
горит огнём насильника.
И так твоё ничто в потёмках взвешено,
до пустоты такой звенящей выпотрошен,
что только тьмой, её подпором бешеным,
из бытия не выброшен.
Держась её, промытый ею дочерна,
смыкая веки, к мракам приникающий,
становишься их почерком и прочерком,
в них пропадающим.
Памяти А. Э.
Жалко безобидного:
жизнь прожил не видную,
сором и подёнщиной
сдобренную,
женщиной
толком не полюбленный,
сам собой загубленный,
а кому пожалуешься? —
с временем побалуешься,
глядь, оно и кончилось,
истончилось, сморщилось, —
стёртое исподнее,
ни на что не годное.
Говорят: отмучился.
В память улетучился,
в детство дорожденное,
в безмятежно-пенное
вещество без имени,
в сладкое “усни меня”.
На темы псалмов
Ты погружаешься во мглу,
оставив звёздам отблеск Лика.
Как я узнать Тебя могу,
когда мой срок короче вскрика?
Как мошку, век меня слизал,
и весь он — труд или болезни.
Из праха Ты меня воззвал,
чтоб в ярости сказать: исчезни?
Ты скашиваешь, как траву,
за поколеньем поколенье.
Траве спасение во рву, —
в Твоих глубинах нам спасенье.
Возвесели за дни забот,
воздай за непомерность бедствий,
сверши тот дивный поворот,
какой бывает только в детстве.
Тогда всем существом своим,
прозрачным, как прозренье ночью,
мы Замысел не посрамим
и явим суть Твою воочью.
* *
*
Вот как ты просыпаешься,
смотришь перед собой,
пятнышком света спасаешься,
пляской обоев любой.
Что там гадается, прочится,
складывается в смысл?
Это случайностью корчится
неподконтрольная мысль.
Неуловимая, вертится
скоком косым воробья,
на тупоумье рассердится
и улетит от тебя.
Скульптура
Роберту Лотошу
…отрадно спать, отрадней камнем быть.
Тютчев <из Микеланджело>
В скульптуре застыл
движения гений,
и ветер остыл,
но слышится пенье.
Геракл грустит
в наклоне овальном,
и мрамор искрит
на сколе случайном.
И спящие спят
в покое утробном,
укрыты до пят, —
им это удобно.
Их сон — это свет,
ласкающий камень,
там времени нет:
приснится — и канет.
Тебе не войти
в их сладкую вечность,
но можно снести
свою быстротечность,
вобрав этот зал
внимательным взглядом:
ты смертен и мал,
но был где-то рядом.
* *
*
Убегающий от,
ускользающий за,
зажимающий рот,
отводящий глаза,
начинающий путь
с пустоты пустяков,
извлекающий суть
из просроченных слов,
словно в белом листе
не хотел наследить,
от себя в чистоте-
сироте сохранить.
Ключарева Наталья Львовна родилась в Перми, окончила филфак Ярославского государственного педагогического университета. Живет и работает в Москве. Финалист премии “Дебют” за 2002 год в номинации “Поэзия”, лауреат премии имени Юрия Казакова за 2007 год.
Рассказ
В прошлом году весной, а может быть и раньше — никто не помнил — в Пролетарскую Свободу перестал ходить трамвай. Древняя дребезжащая “двойка”, переползавшая Передовой мост, теперь разворачивалась на том берегу в депо, и район потерял последнюю связь с городом, частью которого считался.
Обитатели четырех черных бараков, подпиравших забор завода, этого события поначалу даже не заметили. Но вслед за трамваем из Пролетарской Свободы пропали еще и рельсы.
Бывший рабочий Лаптев, имевший обыкновение добираться домой ползком, однажды не обнаружил на своем пути привычной преграды. Только две желтоватые полосы уходили за горизонт. Лаптев ощупал пыль около головы и от удивления слегка очнулся.
Через неделю соседи Лаптева, разбуженные непонятным известием, проследовали по маршруту “двойки” до самого моста и лично удостоверились в исчезновении путей. Большого впечатления это, однако, не произвело: через реку давно никто не ездил, за ненадобностью. На площади Труда, где некогда лежало трамвайное кольцо, работал универсальный магазин “Рассвет”, рядом на почте получали пенсию; других дел в Пролетарской Свободе вроде как не случалось.
Старик Панкратов в выгоревшей полосатой кепке задержался на месте происшествия дольше всех. Он ковырял концом лыжной палки прогорклые следы шпал, поводил носом и пристально рассматривал чахлые одуванчики на обочине, будто в чем-то их подозревал.
— Проводя исследования грунта, — кряхтел старик, имевший привычку докладывать окружающей среде о своих занятиях.
С тех пор как на крыльце магазина “Рассвет” его уронил бывший рабочий Лаптев, из ушибленной головы старика Панкратова вылетела вся грамматика, кроме деепричастных оборотов.
— Изучая погодные условия. — Это старик разглядывал в лупу термометр за кухонным стеклом.
— Принимая воздушные ванны, — выходил на прогулку во двор.
— Совершая закупку продовольствия, — складывал в авоську кирпич серого хлеба в магазине “Рассвет”.
Старик Панкратов жил на свете так долго, что мог бы помнить те времена, когда Пролетарская Свобода называлась Горшечной Слободой, а вместо четырех скученных бараков карабкались по берегу вразнобой отдельные избы.
Однако давным-давно, еще до закрытия кирпичного завода, на котором проработал всю жизнь, старик Панкратов впал в стыдливое недоумение по поводу своего долголетия. И чтобы не досаждать соседям, перестал предаваться воспоминаниям не только вслух, но и про себя.
Вскоре после пропажи рельсов старик Панкратов вышел погулять, сделал несколько шагов по солнцепеку и вдруг ощутил в своей привычной слабости долгожданную окончательность. Черная стена барака плавно поплыла в небо, он упал в утыканную окурками песочницу, в которой уже много лет не водилось детей.
Мимо из магазина шли недобрый человек Кадык и потомственный безработный Коля Корова.
— Что, Домкратов, — осклабился Кадык, не упускавший случая над кем-нибудь поглумиться, — впадая в детство, играя в песочек?
— Это он загорает, — вступился белобрысый Корова. — Как на пляже, да, дед?
Старик Панкратов с трудом сфокусировал взгляд на двух сутулых фигурах и неожиданно четко выговорил:
— Умираю.
Все беспризорные деепричастия, когда-либо выпущенные им в неподвижный воздух Пролетарской Свободы, зацепились за это главное слово, как вагоны за паровоз, и фраза длиною в несколько лет наконец завершилась.
От поминок первым отошел недобрый человек Кадык. Свалив с себя тяжелую, как бревно, руку бывшего рабочего Лаптева, храпевшего рядом на полу, он на четвереньках выбрался в коридор, погрузил лицо в ведро с водой и всосал почти половину.