Снял пиджак, положил его под голову.
В школе, где когда-то работал Евгений Романович, решили устроить поминки. Убитая горем мать так и не пришла, поэтому за столом в учительской комнате сидели только его бывшие коллеги. Галина Ивановна лично собрала по пятьсот рублей на похороны. Из этой суммы она отложила некоторое количество денег для символических поминок. “Самоубийц не поминают, но все-таки человек был”, — это были ее первые слова в тот вечер. Учителя согласно кивнули. Наталья Александровна дома приготовила кутью, которая теперь разогревалась в микроволновке. Денег хватило на две бутылки водки и пять бутылок кагора.
— Ну что, — сказала Галина Ивановна, — не чокаясь.
Все выпили, звякнула микроволновка — подоспела кутья. Всем положили на одноразовые тарелки по горстке. “Между первой и второй”, — сказал учитель физкультуры, Александр Филиппович Дзцов. Все снова выпили и закусили кутьей. Водку пили только мужчины: Александр Филиппович, учитель труда и усатый преподаватель информатики. Остальные учителя были женщины и, чуть морщась, пили кагор. “Одной бутыли водки хватило бы, — отметила про себя Галина Ивановна. — Ну ничего, еще до следующего случая, глядишь, оставим. Вон Наталья, кажись, пузо понесла. Виду не подает, а я-то все вижу”.
Галина Ивановна встала, чтобы произнести речь. Шептавшиеся замолкли и стали слушать.
— Я пятнадцать лет была директором этой школы… — Она помолчала. — Но я никогда бы не подумала, что подобное может случиться.
И это моя вина. Недоглядела. Где-то были у… у… Евгения Романовича проблемы, а я недоглядела. Ведь на мне за вас, учителя, такая же ответственность лежит, как и за учеников, а я недоглядела. И я чувствую, что это моя вина.
— Ну что вы, — стали успокаивать ее со всех сторон.
— Нет, это моя вина, — сказала Галина Ивановна. — Давайте помянем, спаси его, Господи, душу, Евгения Романовича Ерсина.
Все выпили.
— Самоубийц, вообще-то, не поминают, — сообщала в это время Наталья Александровна сидящему по соседству учителю информатики, — но так как коллега наш был… Вообще, мне кажется, что он очень странный был.
— Чем же странный? — сказал учитель информатики. — По мне так вполне хороший человек был. Интересующийся.
— Ой, вы извините меня, — засмеялась Наталья Александровна. — Он просто как-то раз на меня как блоха на кошку прыгнул, — она снова засмеялась, — насилу отцепилась. Странный он был.
Учитель информатики отвернулся и съел еще горсть кутьи.
— Пришло время мне сказать. — Александр Филиппович, учитель физкультуры, стукнул пластиковой ложкой по пластиковой рюмке с водкой. — Ерсин… Ерсин… Ерсин был святой души человек. Я, может быть, неправильно говорю, но все правильней вас всех. Кто с ним хоть словом перемолвился тогда… После того случая… А я с ним говорил. Добрейший был человек. Рома-а-ан-тик. Он такие красивые слова говорил, когда мы с ним выходили покурить. Он мне про искусство рассказывал. Про Дали, про Пикассо. Говорил, мол, так хочется детям про искусство того-то и того-то, тех-то и тех-то рассказать, а времени учебного не хватает, все приходится про проклятые революции да про чертовых вассалов говорить, а хочется про картины, про скульптуры, про храмы.
Кто-то слушал, а кто-то ждал, чем эта речь кончится.
— Про храмы, вот. Была у него ученица, Марина звали. Вы помните тот раз, когда… когда нос покойнику сломали, помните? Помните, я вас спрашиваю? Знаете, что мне про это сказал этот человек, святой человек, царствие ему небесное. Не знаете, почему так случилось? Не знаете? А я знаю, он мне сам рассказал. Когда психологов сын нос ему сломал, знаете почему? Почему Евгений Романыч на него полез? А он мне сказал, слово в слово передаю. Сказал: я Марину, как увидел, понял, что она моя и только для меня сотворена. Я ее взращивал для себя и только для себя, ждал, когда она распустится, как бутон… А он ее сор-р-р-рвал! Сор-р-вал, как цветок!
Не договорив, Александр Филиппович выпил рюмку водки и глухо стукнул ею об стол. Галина Ивановна недовольно сжала губы. Остальные спрятались, вернувшись к тарелкам.
Когда Марина приходила ко мне на урок, это были лучшие минуты моей жизни. Я не мог думать о каких-то чартистах и луддитах, это было такое ничтожество, ни для кого не интересное. История не имеет никакого значения, история — это смерть, изучение смерти, изучение смерти и того, как надо умирать. Историка правильней называть труповедом.
В истории нет никакой жизни — все выдумки. Истинно было только то, что было ею, только оно живое.
Я часто вызывал ее для ответа, я смотрел на ее стройные крепкие бедра, на еще не оформившуюся грудь, на тонкую талию и крепкий живот. Я не мог слушать то, что она говорит, не мог видеть ее нежные губы, для чего-то так старающиеся и заикающиеся в попытке повторить прочитанное в лживом учебнике. Солнце широким лучами проходило сквозь жалюзи, свет ложился на пушок ее щек, делая ее лицо золотистым, будто созданным из этого солнца. Я смотрел на ее небесно-голубые глаза, светившиеся лазурью из-под светлых волос. Я чувствовал гадкие взгляды, впивавшиеся в меня, точно гвозди, но мне это было безразлично, не было во мне ни боли, ни стыда. Боль и стыд уходили от меня, душа становилась спокойна, я ничего не слышал и ни о чем не думал, глядя на нее, на то, как плавно поворачивалась ее головка на тонкой шее, на нежную вмятину над грудью, на плавные линии ее тела. Потом мой взгляд всегда поднимался выше, посмотреть на то, как она приглаживает волосы за ухо, она всегда так делала, когда задумывалась.
Я представлял ее, обнаженную, сидящую на берегу моря. Я не желал ее тела, нет, но на ней не могло быть одежды, этой очередной человеческой лжи, она была в моих мечтах нагой, совершенной, истинной. Но я тут же проклинал бога, сотворившего этот мир, за то, что моя мечта была неразрывна с моими глазами, что для воплощения ее мне нужно было видеть; я проклинал бога за то, что невозможно было то великое, для чего не нужно было бы моего тела и моих глаз.
Черешня Валерий Самуилович — поэт, переводчик, эссеист. Родился в 1948 году в Одессе. Окончил Ленинградский институт связи. Автор четырех стихотворных книг. Живет в Санкт-Петербурге.
* *
*
О чем ты воешь, ветр ночной?
Я не могу забыть, что слово что-то значит,
что смысл его во тьме звериной плачет,
и прячется, и вновь наружу рвётся
в надежде, что когда-нибудь сольётся.
А лучше бы, как музыка, звучало:
переливалось, плавилось, молчало,
тяжёлым грузом на душе не висло,
у воя ветра не искало смысла…
Версия
Санчо Панса умер. Дон Кихот
обращает речи в жаркий воздух.
Время, как безумие, течёт,
забивая пылью ум и ноздри.
Каково остаться одному
с безнадёжным грузом благородства?
Горе повреждённому уму:
нет ему ни отклика, ни сходства.
Где ещё в Испании найдёшь
дурака с отзывчивой душою?
Как теперь от гибели спасёшь
главное, беспомощно большое?
Вот когда откроется ему,
до чего же он нелепо создан,
рыцарь бедный. Вопреки всему,
лепится какой-то новый воздух.
На африканской выставке
Аде Ч.
Эта фигурка поёт, разинув рот,
эта фигурка танцует, колотит в бубен,
этой фигурке ребёнок раздул живот,
а здесь его зачинают и скалят зубы.
Выпячен до невозможности каждый жест,
жаркая жизнь выжигает его до сходства.
Страсть первородством из этих калёных мест,
мы променяли её на другое уродство.
Что это было? Ангел мечом толкал,
или, пугая, гремели небесные трубы?
Знает подробности тот, кто фигурку ваял,
ту, где в любви мы по-прежнему скалим зубы.
Засыпание
Из жадной жизни в неподвижность вытолкнут,
лежишь под одеялом длинной рыбою,
и потолок, своей бесплотной пыткою,