Понемногу они начали встречаться. Дарем пригласил его на ленч, Морис не остался в долгу. Правда, ответное приглашение последовало не сразу — сработала осторожность, в принципе ему не свойственная. Раньше он проявлял осторожность по мелочам, но тут масштаб был совсем другой. Он все время был начеку, и его действия в октябре вполне можно описать языком военных действий. Он не отваживался ступать на неразведанную территорию. Собирал сведения о слабых местах Дарема, равно как и о сильных. И прежде всего приводил в состояние боевой готовности свой арсенал.
Если бы возникла надобность спросить себя: «Что же со мной происходит?», он бы ответил: «Дарем — один из тех, с кем мне хотелось дружить еще в школе». Но надобности задавать себе такой вопрос не возникало, и он просто продвигался вперед, стиснув зубы и отключив разум. Дни, полные противоречий, ускользали в небытие, и Морис ощущал, что обретает все более твердую почву под ногами. Остальное не имело значения. Да, он должен работать, соблюдать условности общества, но все это вторично и мало его занимает. Он рожден для другого — подняться по склону горы, протянуть руку и найти руку другого человека. Он уже забыл, насколько был близок к истерике в ту первую ночь и как чудесно исцелился. Это были ступени восхождения — они остались позади. Мысли о нежности, о каких-то чувствах никогда не посещали его. Его отношение к Дарему не было пылким. Дарему он не противен — это точно. А больше ничего и не требуется. Зачем гнать лошадей? Он даже не лелеял никаких надежд — надежды отвлекают, а сделать нужно так много…
7
В следующем семестре они сразу сблизились.
— Холл, представляете, я на каникулах чуть вам письмом не разродился, — с ходу завязал разговор Дарем.
— Да-а?
— Но так развез, что самому противно стало. Да и вообще несладко мне там пришлось.
Не уловив в его голосе особой серьезности, Морис спросил:
— А что случилось? Пересолили рождественский пудинг?
Тут же выяснилось, что со своей шуткой он попал в точку — в семье разразился крупный скандал.
— Мне бы хотелось знать ваше мнение — если от моего рассказа вы не умрете со скуки.
— Давайте, я слушаю, — подбодрил его Морис.
— Мы сцепились по вопросу о религии.
В эту минуту в комнату вошел Чэпмен.
— Извини, нам нужно кое-что обсудить, — остановил его Морис.
Чэпмен ретировался.
— Зачем вы его выставили, мою дребедень в любое время можно выслушать, — запротестовал Дарем. Но стал рассказывать с воодушевлением. — Холл, не хочу вам морочить голову своими верованиями, вернее, их отсутствием, но для полной ясности надо сказать, что я не сторонник общепринятой религии. Я не христианин.
К подобной позиции Морис относился неодобрительно; участвуя в прошлом семестре в дебатах на эту тему, он сказал: если уж у тебя есть сомнения, держи их при себе — пожалей окружающих. Но сейчас он лишь заметил Дарему: вопрос этот сложный, у него много граней.
— Я знаю, дело не в этом. Тут и обсуждать нечего. — Дарем помолчал, глядя на огонь в камине. — Дело в том, как к этому отнеслась моя матушка. Я признался ей полгода назад, летом, и она восприняла мои слова вполне спокойно. Отпустила какую-то глупую шутку, как обычно, только и всего. Поговорили и забыли. Я был ей за такую забывчивость очень благодарен, ведь на меня это давило многие годы. Я не верил в Бога с детства, нашел для себя кое-что получше. Но когда познакомился с Рисли и его компанией, понял, что о своих взглядах должен сказать вслух. Вы не знаете, как они носятся с религией — у них это прямо точка отсчета. Вот я и высказался. Мама никакого шума поднимать не стала, мол, доживешь до моих лет — поумнеешь. Я уехал довольный, с души будто камень свалился. А теперь вдруг заварилась каша.
— Почему?
— Почему? Из-за Рождества. Я не захотел причащаться. Причащаются ведь три раза в год…
— Да, знаю. Святое причастие.
— …в общем, под Рождество зашел об этом разговор. Я сказал, что никуда не пойду. Уж как только мама меня не обхаживала — совсем на нее не похоже, — прошу тебя, сынок, один раз, ради меня… потом рассердилась: тебе, мол, плевать на мою репутацию, как и на свою собственную. Как-никак мы — эсквайры, и соседи нас не поймут. А в конце сказала такое, что я не вытерпел. Я, оказывается, человек порочный. Я бы понял, скажи она это полгода назад, но сейчас! Зачем трогать святое понятие о пороке и добродетели? Чтобы заставить меня делать то, во что я не верю? Я сказал ей: я причащаюсь по-своему. И если пойду причащаться с тобой и сестрами, мои боги меня покарают! Наверное, я слегка перегнул палку.
Морис, не вполне понимая, спросил:
— Так вы пошли?
— Куда?
— В церковь.
Дарема всего передернуло, он вскочил на ноги. Потом закусил губу и заулыбался.
— Нет, Холл, не пошел. Я думал, что объяснил достаточно ясно.
— Извините… сядьте, пожалуйста. Я не хотел вас обидеть. Просто туго соображаю.
Дарем присел на корточки возле кресла Мориса.
— Вы Чэпмена давно знаете? — спросил он после паузы.
— В школе плюс здесь — пять лет.
— Понятно. — Он о чем-то задумался. — Дайте сигарету. Нет, свою, просто затянуться. Спасибо. — Морис решил было, что исповедь окончена, но, выпустив клуб дыма, Дарем продолжил: — Понимаете, я знаю, что у вас — мама и две сестры, точь-в-точь моя комбинация, и, пока мама меня чихвостила, я задался вопросом: как бы поступили на моем месте вы?
— Похоже, у вашей мамы с моей очень мало общего.
— Что вы имеете в виду?
— Меня мама вообще никогда не чихвостит.
— Спорить готов, вы никогда не давали ей повода — и никогда не дадите.
— В любом случае до ругани она не опустится.
— Женщине, Холл, в голову может взбрести что угодно. Меня матушка совсем доконала. Из-за этого кошки на душе скребут, и мне нужен ваш совет.
— Все образуется, она пойдет на мировую.
— Именно, дорогой мой, она пойдет — а мне что делать? Притворяться, будто все в порядке? У меня после этого скандала будто вся жизнь перевернулась. Я еще раньше сказал себе: врать не буду. А она… только о ней подумаю — тошнота к горлу подступает. Ну вот, теперь вы знаете то, чего не знает ни один человек в мире.
Морис сжал кулак и легонько стукнул Дарема по голове.
— Да, тяжело, — хмыкнул он.
— А у вас дома как дела обстоят? Расскажите.
— Да нечего особенно рассказывать. Живем — и все.
— Везет некоторым.
— Не знаю, везет или нет. Дарем, а вы меня не разыгрываете? Ваши каникулы и вправду превратились в кошмар?
— Чистый ад, кошмарнее не бывает.
Морис разжал кулак и захватил горсть волос.
— Эй, больно! — фыркнул Дарем.
— А что насчет Святого причастия сказали ваши сестры?
— Одна из них замужем за священ… Э-эй, больно, говорю!
— Чистый ад, да?
— Холл, вот не знал, что вы такой любитель подурачиться! — Он схватил Мориса за руку. — А другая обручена с Арчибалдом Лондоном, эсквайром… Ой! Ну-ка! Хватит, а то я сейчас уйду.
Он завалился на пол и очутился у Мориса между колен.
— Ну, что же не уходите?
— Не могу.
Поиграть с Даремом он позволил себе впервые. Религия и родственники отошли на второй план — он закатал Дарема в каминный коврик и стал натягивать ему на голову корзинку для бумаг. На шум прибежал Фетерстонхоу и взялся помогать Морису. После этого на долгое время их общение свелось к возне и взаимным подначкам, причем Дарем дурачился с неменьшим удовольствием, чем Морис. Стоило им встретиться — а встречались они везде, — они начинали пихаться, бодаться и втягивать в эти петушиные бои других. Наконец Дарему это надоело. Физически он был послабее, и иногда ему как следует доставалось, а уж про стулья в его комнате и говорить нечего — почти все они охромели. Перемену в Дареме Морис почувствовал мгновенно. Сидевший в нем резвый теленок сразу успокоился, зато свои отношения они стали выставлять напоказ. Ходили держась за руки или обняв друг друга за плечи. Сидели почти всегда в одном положении — Морис в кресле, а Дарем на полу, примостившись подле ног Мориса. В мире их друзей ничего необыкновенного в этом не было. Иногда Морис поглаживал Дарема по голове.
Вообще их горизонты заметно расширились. Морис, например, в этот весенний триместр стал богословом. Нельзя сказать, что это было чистое очковтирательство. Он искренне считал себя верующим и по-настоящему огорчался, когда критиковали то, с чем он свыкся, — подобные огорчения у среднего класса выдаются за веру. Но вера едва ли бывает пассивной. Поэтому он и не ощущал никакой моральной подпитки, не чувствовал, что как-то шире воспринимает мир. Вера его оживала лишь в ответ на выпад оппозиции, отдавалась болью, как никому не нужный нерв. Эти нервы — божественные нервы — давали о себе знать дома, хотя ни Библия, ни молитвенник, ни причастие, ни христианская этика не находили подлинного отклика в душах таких «верующих». «Как можно?» — восклицали они, когда какая-то из этих святынь подвергалась критике, и вступали в общества сторонников религии. Например, незадолго до смерти отец Мориса стал одним из столпов такого общества. Вообще в неверии было много такого, чему Морис не мог не воспротивиться.