— Что случилось? Где ты был? — встревожились домашние.
— Просто пошел посмотреть кругом.
Ее отец, ее мать, мой шурин, ее невестка, ее дяди и тети, их сыновья и их дочери — все Киршенбаумы, приехавшие посмотреть на жениха, которого их Лиора привезла из Израиля, — переглянулись и покачали головой.
— Здесь не ходят пешком, — сказали мне. — Тут ездят на машине, или бегают в специальной одежде для бега, или ходят в специальной одежде для ходьбы по специальным дорожкам, предназначенным для ходьбы. Тех, кто ходит по улицам просто так, задерживают за бродяжничество.
— Зачем? — спрашивает Лиора всякий раз, когда я съезжаю с асфальта проверить новую грунтовую дорогу. — Есть шоссе. Их проложили за налоги, которые я плачу. Когда мы едем по ним, мы получаем часть своих денег обратно.
Во время одной из таких прогулок я даже нашел те колодцы, о которых нам говорили на приемной комиссии: глубокие и большие колодцы и высохшие каменные корыта стоят рядом с их стенами. Раньше был тут поселок, и были в нем люди, скот и дома, а сейчас остались только желобки от веревок, протерших меловые края каменной кладки. Кто выкопал первый из них? Кнааниты? Филистимляне? Арабы? Мои праотцы в библейские времена?
Недалеко от колодцев есть большая роща — «лес», как его здесь величают. Странная смесь дубов, рожковых и фисташковых деревьев и рядом с ними кучки сосен, эвкалиптов и кипарисов — остатки питомника, разбитого здесь Национальным фондом в пятидесятые годы. Здесь много дикого кустарника и старых миндальных деревьев, и среди них я обнаружил такие же старые давильни для вина, и могилы, и приметы давней каменоломни в мягкой скале, уже потемневшие, заросшие серым лишайником. Это не тот лес, в котором бродят волки и медведи, но его запах — это запах леса, и его звук — это звук леса, и его тишина — это тишина леса, не беззвучное молчание, а шелест падающих листьев и шум проносящегося ветра, звук прорастания семени и трепетанье вспорхнувшего крыла.
А в глубине леса есть несколько маленьких пролысин, укрытых, затененных, очень подходящих для уединения или самоубийства. Впрочем, обычно там сидят большие семьи новых репатриантов. Тоска по русскому лесу вынуждает их довольствоваться местной рощей. Они пьют, и едят, и наигрывают на гитаре, играют в шахматы, жарят мясо на медленном огне и собирают грибы. Однажды я встретил здесь пожилую женщину в слезах — она зашла в глубину леса и потеряла дорогу. Я взял ее в машину, и мы долгое время ездили и искали вокруг, она взволнованно говорила что-то по-русски, так что все согласные слипались друг с другом, а я раздумывал над возможностью похитить ее, чтобы у меня была новая мама вместо тебя. В конце концов мы услышали, как ее настоящие дети бегают по лесу с криками «мама». Их подозрительность сменилась благодарностью, страх радостью, и я согласился на их приглашение и поел с ними, даже осмелел и немного выпил и почувствовал зависть и близость.
А зачастую я натыкаюсь на туристов другого рода: не тех, кто приехал отдохнуть в конце недели, а на тех, кто бежал от буднего дня в поисках уединения или впечатлений холостяцкой молодости, а также сомнительные парочки, ищущие укромности, а может, и вполне несомненные, но ищущие новизны, — в этих тонкостях, которые сразу же различают Тирца и Лиора, я не разбираюсь. Среди них попадаются и мужчины моего возраста, и мы ограничиваемся кивком и обмениваемся понимающими взглядами. По-всякому бывает, объясняют наши глаза друг другу: идем по жизни, мучаемся, страдаем, кому-то нас недостает, исчезаем, изглаживаемся из памяти, пропадаем, теряемся в чаще.
7
Вначале я взялся за серп. Спина согнута, руки захватывают, тянут, подрезают под корень — сначала отдергиваются от ярости колючек, а потом находят укрытие в новых рабочих рукавицах. Одна рука держит рукоятку серпа, другая охватывает шею жертвы. Потом, когда спина начала болеть, а сердце наполнилось уверенностью, я попробовал обратиться к косе. Я чувствовал, что мои движения неправильны, но не знал, как их исправить. И когда уже совсем было собрался вернуться к серпу, кто-то коснулся моего плеча. Тракторист.
— Медленней, — сказал он, — не с такой силой, — и я почувствовал на себе две его руки: левая на моем плече, правая на пояснице, а сам я — точно кукла в руках кукловода. Мой позвоночник стал осью паруса, вращающейся мачтой. Грубая сила бедер поднялась по нему, разветвилась по плечевому поясу, сжалась, сфокусировалась, устремилась к моей руке и сосредоточилась в движущемся лезвии. И коса тоже почувствовала всё это, потому что вдруг начала, словно сама по себе, ходить маховыми движениями, взад и вперед, вплотную к земле, так резко и точно, что даже самые сухие и тонкие ростки не надламывались и не склонялись, а падали, подкошенные, следом за ее лезвием.
Тракторист исчез, но мое тело запомнило касание его рук, и я долго еще работал так. Хотя я непривычен к таким занятиям, есть во мне, как не раз говорила моя мама, что-то от выносливости хорошо приспособленной к труду рабочей скотины: плотное, коренастое тело, бычий лоб, короткие ляжки.
— У Яира тело растет из задницы, — слышал я, как ты однажды говорила Папавашу, когда мы были еще маленькими, — а у Биньямина спускается с шеи.
Капли пота катились по моему лбу, скользили через брови в глаза, обжигая. Боль резала мне спину, но мышцы не устали. Колючки и травы были скошены начисто, без остатка. Я сгреб их в кучу и взялся за вьюнки, которые оплели ветки рожковых деревьев, как удавы, вырастили побеги и листья, поднялись к верхушкам в своем стремлении к солнцу и воздуху. Я полз следом за ними, взбирался, сначала по лестнице, потом прямо по веткам, отрезал и распутывал, высвобождал и сбрасывал наземь. Снова появился трактор, волоча за собой пустую мусорную тачку. Я погрузил всё вилами, и тракторист поехал разгрузить тачку на свалку.
Когда я присел хлебнуть холодной воды из термоса, что лежал в «Бегемоте», появился Мешулам, посмотрел вокруг и сказал:
— Посмотри на этих девиц, как они тебя сейчас любят.
— Почему девицы? Это деревья.
— Это женские деревья. Женские рожки.
— Откуда ты знаешь?
— Ты что, не видишь их плоды? У рожков это как у нас. Мужчины воняют, а женщины рожают. Откуда эта пила, что это за ножницы, что это за тряпки? Этим ты собираешься подстригать?
— Это мне дала твоя дочь.
— Тиреле пусть занимается строительством. В садоводстве она ничего не понимает. Подойди-ка к моей машине, у меня там случайно завалялись несколько инструментов — в самый раз для тебя.
На заднем сиденье его машины я нашел две пары садовых ножниц с длинными ручками и две японские пилы, даже еще не распакованные, а также устрашающие высотные ножницы с веревкой и блоком на шесте и банку с густой зеленой жидкостью, чтобы смазывать обрубки веток после обрезки.
Мешулама распирало от удовольствия.
— Как удачно, что всё это было со мной как раз сегодня, а? Раньше всего снимем все низкие ветки, чтобы у дерева был ствол как ствол и чтобы человек мог стоять под ним выпрямившись.
Мы отпилили, убрали ветки и собрали их в стороне, и Мешулам начал учить меня искусству подрезания кроны:
— Всякую ветку, что растет внутрь, срежь. А те, что растут наружу, только прореди, и каждый раз отступи на несколько метров назад и посмотри, как художник на картину, которую он рисует. И позаботься, чтобы сверху и по сторонам остались крыша и стены, потому что такое дерево, оно само как дом. У него нет листопада осенью, и, если его правильно подстригают, оно, как крыша, задерживает дождь зимой и солнце летом.
Так мы проработали часа три, Мешулам внизу, обучая и указывая, а я на лестнице и на самих ветвях дерева. Тирца появилась дважды, каждый раз на несколько минут, в первый раз сказала: «Ты еще здесь, Мешулам? А кто же остался в лавке?» — а во второй раз уже рассмеялась и сказала: «Очень красиво, дети, в самом деле очень красиво».
Сейчас рожковые деревья выглядели, как два больших толстых зонта. Под ними можно было стоять выпрямившись, смотреть вверх и видеть свежие воздушные промежутки и густую зеленую крышу.
Тракторист вернулся с мусорной тачкой. Мешулам спросил, умею ли я делать с тачкой реверс, и я ответил, что никогда не пробовал.
— Делать реверс с тачкой — это не совсем то же самое, что играть на пианино, — усмехнулся он. — Если не пробовал, значит, не умеешь.
Он сел на трактор и умело отвел его назад.
— Когда-то я был самым лучшим водителем во всем Пальмахе, — сказал он, — я, сын Фрида-жестянщика с улицы Герцля в Хайфе. Лучше всех кибуцников и мошавников, которые смотрели на меня сверху вниз. Сейчас ты погрузи весь этот мусор, а я пойду отдохнуть. Мне теперь разрешается работать, только пока хочется, а уже не сколько я должен.
Он достал себе из машины бутылку пива и складной стул, сидел, отхлебывал и объяснял мне: