Но Лоис вовсе не плакала. Она вышла из комнаты, держа открытый альбом с фотографиями. Она листала его и заливалась натужным хохотом:
— Какая прелесть! Вот, например, четвертого числа — ну, эта так себе... восьмого... н-да... А вот тринадцатого — эта даже и ничего... четырнадцатого, пятнадцатого она же... Двадцать шестого... ну, дело вкуса... Пятого — ох, не могу! ты с этой что, из жалости? Или так приспичило? Двенадцатого — ого, сразу две! Откуда силы берешь? Двадцатого... Значит, и я могла сюда попасть? под сегодняшним числом?
— Ты до сих пор можешь, — угрюмо сказал Элиаз, проклиная себя за забывчивость. Хотел же убрать.
— А, нет. Вторая попытка не дается. И потом, — она бросила альбом на стол и выдержала паузу, — зачем? Я ведь уже купила картины.
— Нет, ты еще ничего не купила.
— Ну как же. Здесь одна... Мбaшина, — она погладила свою сумку, затем подхватила под мышку упакованную картину, — а вот вторая.
С улицы, совсем близко, донесся автомобильный сигнал. Та, та, татата, тататата-тата, отчетливо выговаривал гудок.
— Это не тебя случайно?
— Нет, к соседям, я думаю. Это у нас таксисты так вызывают пассажира.
— А, вот это кстати!
И Лоис быстро пошла к двери.
Элиаз бросился за ней.
— Подожди, куда же ты? Я тебе вызову такси!
— Ничего, я к этому попрошусь. Наверняка же поедут в город! Быстрее будет.
— Но... Лоис, ты ничего не забыла?
Она остановилась в дверях.
— Забыла? Да нет, вроде все со мной.
Та-та-татата, настойчиво требовал гудок.
Лоис распахнула дверь. В полутьме было видно, что от такси к галерее кто-то бежит. Таксист тоже вышел из машины и направлялся к двери.
— Да это наша Маша! Вот ты кого ждал! — воскликнула Лоис. — Да, да, да, ты прав. — Она покопалась в сумке и протянула подбежавшей девушке стодолларовую бумажку с отчетливой банковской печатью. — Как хорошо, что вы вернулись, а то бы я и впрямь забыла. Картинка очень симпатичная!
Маша растерянно держала в руке бумажку.
— Я... у меня нет... я извиняюсь... — лепетала она, переводя взгляд с Лоис на Элиаза, — мне надо...
— Кто тут будет платить? — сердито вмешался водитель такси. — Не хватает десятки. Садятся без денег, сами не знают...
— Я заплачу, — успокоила его Лоис. — Я с вами поеду. Успехов вам, Маша! Ну, и тебе тоже.
И она быстро пошла к машине вслед за водителем.
Сейчас уедет! Элиаз догнал ее, взял за плечо:
— Лоис! Так не делают.
— Нет? А как?
— Платят.
— Ну, плату ты взять не сумел.
— Я же сказал, за работу художника платят — деньгами.
— За работу. А ты слышал такое выражение — каков любовник, таков и работник? Или, иными словами, каков товар, таков и навар.
— Лоис, это кража.
— А ты, мой друг, рассчитывал на легкую добычу!
— Так ведь и ты тоже.
— И оба просчитались. Значит, квиты.
— Лоис...
— А между прочим, в этой... Машиной? Машиной картинке действительно что-то есть. Куда же оно все девалось?
— Ты просто воровка.
— Воровка? Зови полицию. Прости, такси ждет.
Позже, на другой день, пришел соседский подросток и принес пакет в рваной подарочной бумаге. “Ты знаешь, где твоя картина валялась? — сказал он. — Возле мусорного контейнера! Я развернул, смотрю — подпись: Элиаз! И как она могла туда попасть?”
Но это было позже, когда Элиаз уже остыл, был совсем в другом настроении, так что даже ухмыльнулся одобрительно, ай да Лоис, сильна старушка!
А сейчас на него навалила такая досада, такая скука, что прямо разорвать что-нибудь, разбить, разнести в прах. Или запереть все окна-двери, зарыться в постель, придавить голову подушкой и не видеть и не слышать ничего. Но у входа стояла русская мышка, с сотенной бумажкой в руке, растерянно смотрела на него.
Ишь стоит, получила подачку и держит, думает, это так и надо, это ей положено, помощь от американских собратьев. Выхватить у нее эту сотню, это мои деньги, и вали отсюда, чего приперла...
— Ну, чего? — угрюмо буркнул он, проходя мимо нее внутрь. — Нет автобуса?
— Нет автобуса... я извиняюсь... я не знаю, куда...
Она стояла в дверях, держа руку с сотней на отлете, как прежде кружку.
— Чего не знаешь? Деньги у тебя теперь есть, ступай в гостиницу.
— Деньги есть? Денег нет. Это не мое... она мне не... она не мне... — И девушка протянула бумажку ему.
Против воли Элиазу стало смешно. Перекидываем эту несчастную сотню из рук в руки, никак не решим, от кого, кому и за что. Весь сегодняшний вечер представился ему вдруг во всем своем идиотизме.
— Тебе, тебе, художница! — сказал он, отталкивая ее руку.
Ну и нечего переживать, уговаривал он себя, ну обделали меня слегка, большая важность. Жаль только, Абу Раджиба попусту использовал. И сам я хорош, очень уж торопился, обидел старушку Лоис, правда, тут еще и физиология подвела. Но нарушил правила игры, надо было элегантнее, слишком уж ясно показывал, чего мне от нее надо, сильно обидел. Хотя в ее возрасте пора бы и ей знать правила игры: она делает вид, будто ее интересуют мои картины, я делаю вид, будто меня интересует она, все мы делаем вид, будто нас интересует судьба новой иммигрантки Маши. Одна только Маша-художница никакого вида не делает, да и то потому лишь, что не умеет.
— Ладно, входи давай, — кивнул он девушке. Куда ей в гостиницу, двух слов связать не может. — Только учти, у меня спать негде, кроме как со мной.
Девушка покраснела, улыбнулась исподлобья и показала пальцем на пол галереи:
— Я здесь.
— Чего боишься? Не трону.
— Нет, нет, я здесь.
— Да уж конечно, — хмыкнул Элиаз, прошел в комнату и со вздохом принялся вытаскивать из постельного ящика одеяло. Взял с кровати подушку, подумал и взял вторую тоже. Ничего, обойдется без подушки, мне на полу нужнее.
Ну денек. Даже поспать как следует не удастся.
Но когда он вышел в галерею, Маша уже свернулась в уголке, подложив под себя свой свитер и сумочку под голову. На столе, на валявшемся там фотоальбоме, аккуратно лежала стодолларовая бумажка.
Элиаз бросил одеяло и подушки на пол и подошел к девушке.
— Вставай, кровать твоя.
Девушка поджала колени еще ближе к подбородку:
— Я здесь. Здесь хорошо.
— Не морочь голову. Вставай.
— Нет, нет... на кровати ты...
— Вставай, ну!
Кончилось тем, что оба спали на тахте.
В тусклом свете ночника Элиаз видел, что девушка, не раздеваясь, лежит на самом краю, то ли спит, то ли нет, лежит так далеко и дышит так неслышно, что ее как бы и нет совсем. И Элиаз скоро как бы забыл про нее.
Он лежал и думал о своей жизни.
В полусне ему представлялось, что он лежит на краю неглубокого оврага, на дне которого, под мутной пыльной завесой, катится тягучая вереница его дней. Присыпанные душной желтой пылью, лениво катились в далекое море бесконечные черепичные крыши, одинаковолицые фотографии женщин, пляшущие хасиды и потные бесперспективные туристы, тарелочки с хумусом, стаканы с араком, мудрые раввины с вдохновенными лицами и мужественные солдатики, обнимающие свои автоматы. Пыльное марево колебалось и струилось над ними, Элиаз чувствовал, что край оврага мягко оседает под ним, еще мгновение, и он тихо и безболезненно соскользнет туда, вниз, и погрузится, и марево беззвучно накроет его с головой. Он вскрикнул и, пытаясь удержаться, ухватился за то, что было рядом.
Рядом была русская Маша, ее тело. Он ухватился за него обеими руками, не помня, кто это и зачем здесь, ногами отталкивался от края оврага, оттуда обламывались вниз комья земли, край оврага снова подползал прямо под Элиаза, и он проснулся.
Проснулся, обеими руками крепко держась за маленькую художницу. А вот это кто, вспомнил он, все еще по инерции придвигаясь к ней, подальше от края оврага. И она не отталкивала его, не отстранялась, а, наоборот, прижала его голову к груди и гладила волосы, тихо повторяя по-русски что-то успокоительное.
Он упирался носом ей в грудь, от нее пахло свежим потом и еще немного чем-то вкусным, чем-то из детства. Жареной картошкой, сообразил он, не жирными толстыми чипсами, а той едой, которая в их чопорном польском доме называлась когда-то “пом-де-терр а-ля Сюисс”. Она себе в Афуле картошку а-ля Сюисс жарит, мелькнуло в его затуманенной голове.