Ознакомительная версия.
Менялось все и вся.
Помню, как я выступал с лекцией в областном управлении КГБ, и когда из зала стали доноситься негодующие реплики про «очернительство», начальник управления генерал Сорокин вдруг топнул ногой и закричал: «Да дайте же человеку правду сказать-то!» Впрочем, я не уверен в том, что генерал был так уж сильно заинтересован в правде. Может быть, дело в том, что он уже знал, что скоро умрет от рака…
Тогда вошел в моду призыв к покаянию — его требовали от функционеров, от известных людей, наконец — от всех, от всего народа. «Мы виноваты в том, что» — так писали и говорили довольно часто. Но не помню, чтобы кто-нибудь сказал: «Я виноват в том, что». Что ж, «главная прелесть национального покаяния в том, что оно дает возможность не каяться в собственных грехах, что тяжко и накладно, а ругать других», писал Клайв Льюис.
Редакцию заваливали письмами «трактористы» — так мы называли сочинителей трактатов, которые точно знали, как нам обустроить Россию. Особенно настойчивым был один майор запаса. Это была фигура типичная для военного города. Такие люди в сорок с небольшим уходили в запас, получали военную пенсию, устраивались на непыльную работу — инспекторами пожарного надзора, инженерами по технике безопасности, целыми днями играли в шахматы, выпивали с дружками — лишь бы дома не сидеть. Наш майор был инспектором энергонадзора. Каждый день он перекусывал в одном и том же кафе — трехкопеечный чай, четырехкопеечные пончики. И вдруг пончики стали стоить пять копеек, а потом и больше. Это так взволновало майора, что он написал многостраничный трактат с цитатами из Маркса и Ленина — о том, что нужно сделать, чтобы остановить это безобразие. Вывод его был, в общем, прост: держать и не пущать. Ему удалось прорваться ко мне на прием, и я спросил его, как же это — держать и не пущать? Каким образом? «Да не позволять никому повышать цены!» — воскликнул он. «А экономика?» Он в отчаянии закричал: «А социализм?» В общем, мы не договорились.
Однажды мы с женой и двумя маленькими детьми встали в очередь в Центральном гастрономе (кажется, за «ножками Буша»), давка была невероятная, люди кричали, дрались, я выбрался из толпы с семьей, товаром и оторванным карманом. Зашел по делам в обком — там совещание. Секретарь обкома Ким Щекин кивает на карман — рассказываю. Он задумчиво говорит, обращаясь к людям в кабинете: «Значит, будет разгружать. Иначе начнется…» Я не понял, о чем это он, — были свои дела. Потом узнал: в тот день в порту разгрузили пароход с мясом из Германии для Москвы. То есть выгрузили мясо и отправили его в калининградские магазины, хотя оно предназначалось москвичам. Долго колебались — дисциплина, Москва, ЦК, но решились. Выхода уже не было.
Неподалеку от нас, на Нарвской, стоял большой гастроном, в стене которого сделали амбразуру — из нее торговали водкой. Тут колыхалась и гудела тысячная толпа, и я помню, как однажды несколько пьяненьких мужчин с размаху забросили своего дружка наверх, и он пополз по головам к амбразуре, размахивая руками, как при плавании в бурной воде, доплыл до амбразуры и купил водки.
В марте 1990-го в Калининград приехал Борис Ельцин. Он был депутатом и членом президиума Верховного Совета СССР, членом ЦК КПСС, а новый первый секретарь обкома не был даже кандидатом в члены ЦК. Поэтому встречали Ельцина по высшему разряду, хоть и ненавидели его люто. Обком, облисполком, милиция и КГБ — все «взяли под козырек».
Помощники Ельцина попросили не присылать черные «Волги»: «Борис Николаевич не любит этого шика, предпочитает какой-нибудь микроавтобус». Самая богатая компания — «Калининградрыбпром» — выделила «какие-нибудь микроавтобусы» Volkswagen, стоившие в несколько раз больше любой «Волги».
Меня отрядили сопровождать Ельцина в поездке на судостроительный завод «Янтарь», бывший 820-й, бывшие верфи Шихау, где строили корабли для Военно-морского флота.
Ельцин шагал по причалам так широко, что первый секретарь, мужчина почти одного с ним роста, едва за ним поспевал. С залива дул ледяной ветер, но мы все были мокрыми от пота. Кто-то проворчал: «Это он, конечно, нарочно демонстрирует силу и удаль демократии».
После стремительного прохода по цехам московская делегация встретилась с директором завода, чтобы уговорить его перейти из союзной в российскую юрисдикцию (тогда для Ельцина эта тема была чуть ли не первостепенной). Ельцин напирал, директор сомневался: завод и так-то не завален заказами, а после перехода в российскую юрисдикцию и вовсе «ляжет». Разговор мало-помалу дошел до такой точки, когда всех попросили выйти, оставив Ельцина и его помощника наедине с директором завода и первым секретарем обкома.
Мы вышли и наткнулись на человеческую стену.
Заводоуправление располагалось в старом немецком здании с узкими крутыми лестницами, и эти лестницы снизу доверху и по всей ширине были плотно забиты людьми: женщины в платках и ватниках, мужчины в комбинезонах, бригадиры, мастера, инженеры — все хотели посмотреть на Ельцина.
Мы с Коржаковым и немногими добровольцами взялись за руки и попытались оттеснить толпу, которая при виде Ельцина, выходившего из кабинета директора, закричала и попыталась смести охрану. С огромным трудом Ельцину удалось пробиться во двор.
В редакции знали, что на центральной площади города местная «Солидарность» собирает к приезду Ельцина митинг. Но Ельцин на оппозиционный митинг не поехал — отправился на улицу Кирова, в дом политпросвещения, где его ждали те, кого было принято тогда называть «партийно-хозяйственным активом»: партийные, советские, профсоюзные и комсомольские функционеры, руководители предприятий, генералы и адмиралы.
На тротуаре у дома политпросвещения стояла горстка людей с плакатами «Борис, борись», кто-то из них бросился к Ельцину, но он прибавил шагу и скрылся за дверью.
Зал слушал его внимательно, но Ельцин не дал ни одного повода усомниться в том, что он член ЦК КПСС. Похоже, помощники подготовили его, рассказав, как называет Калининградскую область западная пресса: «цитадель сталинизма», «потайной карман КГБ» и т. п., здесь тьма военных, в том числе — военных пенсионеров, а это самая консервативная часть любого общества («Армия и полиция создаются не для того, чтобы совершать революции, но чтобы защищать существующий порядок»). Он не хотел «обострений»: поддержка провинции для Ельцина была тогда важнее, чем демонстрация новообретенных убеждений.
В репортаже о поездках и встречах Ельцина я употребил выражение «опальный принц Кремля», заимствованное из какой-то немецкой газеты. Эти три невинных слова вызвали бурную реакцию: в редакцию посыпались письма, в которых меня обвиняли в оскорблении святыни, в реакционности, в связях с КГБ и прочих смертных грехах.
Культ личности Ельцина резко усилился после его демонстративного выхода из КПСС. Он стал «человеком надежды» — и не только для масс, но и для многих партийных функционеров, изнывавших в тени и мечтавших о смене недееспособного руководства страны, которое мешало их карьере. По моим наблюдениям, именно они — кто действием, а гораздо чаще бездействием — немало способствовали приходу к власти Ельцина, против которого работала вся огромная советская пропагандистская машина. Потом, уже в 90-х, об этих людях из тени скажут: «К власти пришли вторые».
А что до самого Ельцина… многие тогда пророчили его скорое падение, руководствуясь логикой законов, установленных людьми, но история живет по другим законам, по тем, которые не нуждаются в оправдании. Ельцин — не герой и не злодей, он — неизбежность. Когда я высказал эти банальные мысли главному редактору, Евгений Петрович поморщился — страсть не любил ложного пафоса — и сказал: «Нет никого опаснее людей переходных: от прошлого оторвались, а к будущему не пристали. Такие людей не жалеют, потому что сами они потеряли свое место среди людей».
Я не стал спорить, хотя считал, что переходность, состояние между — это извечное, а может быть, и неизменное состояние России. И Ельцин — он не внушал мне страха: на нем лежала отчетливая печать временщика, калифа на час. Гораздо больше тогда пугал ужасающий тезис Горбачева «иного не дано».
Однажды на редколлегии в очередной раз зашел разговор о «низовой» перестройке. В больших городах, в столицах с их крупной промышленностью и университетами жизнь очевидно менялась, а вот в городах маленьких, в деревнях все оставалось по-прежнему, разве что лозунги на общественных зданиях обновились. В Советске — бывшем Тильзите — на площади у горкома партии на каждом фонаре висели выцветшие плакатики с надписью, поражавшей воображение: «Не дадим взорвать мир». Рядом с ними прикрепили фанерки с лозунгом «Перестройка — дело каждого». Тем дело и закончилось. А ведь Советск по нашим меркам был довольно крупным городом: около сорока тысяч жителей, целлюлозно-бумажный комбинат, театр.
Ознакомительная версия.