Убили они сулико твою,
Была она храбра в бою,
Шла в бой она в первых рядах,
Защищая Родину свою…
Папа, с забавной надеждой относившийся к моим сочинительским опытам, связал меня заочно с другим поэтом – ленинградцем, жившим вместе с мамой-учительницей в вывезенной из блокады школе-интернате (отец читал в том селе лекцию и познакомился с этой женщиной и ее сыном). И вот между двумя медвежьими углами Свечинского района замелькали белые треугольнички писем. Каждое послание начиналось одинаково: "Здравствуй, Феликс!"
Тезка писал стихи лучше меня – легче, изящнее ("еще" изящнее!), а главное, он брал живые, знакомые темы, без глобальных вопросов, – например, писал школьные частушки про Алексееву, которая болтает на уроках, да про Кузина, отхватившего "очень плохо" по арифметике. Меня же все тянуло на политику, на масштабность, – может быть, потому, что я как раз тогда прочел увлекательную книжку о Маяковском, под названием "Большие шаги" – там энергично восхвалялась гражданственность поэзии и порицались всякие "розы – грезы".
"Здравствуй, Феликс! – писал мне Феликс. – Твои стихи мне понравились. Но у меня есть замечание. Ты пишешь,. что я не соблюл размера (мои родители очень радостно заулыбались, прочтя это "соблюл". – Ф.Р.), но ты ведь и сам его не соблюдаешь в своей "Сулико"…"
"Здравствуй, Феликс! – отвечал я. – Думаю, что ты неправ. Мои стихи – это песня, и если их не читать, а петь, то все будет в порядке".
И мой любезный корреспондент в следующем письме вполне со мной согласился.
Таковы были наши "первоначальные песни".
Весна
Воздух стал сырым и тревожным, снег потемнел и осел, побежали ручьи. Дорога, укатанная санями и унавоженная за целую зиму до цвета дубовой коры, держалась долго, но весна и ее доконала: ездить по ней стало нельзя, ходить – тоже: ноги проваливались в грязную серую кашу. Из школы домой приходилось пробираться в обход, по полю, с которого снег уже сошел. Вот он уже весь стаял с полей, а дорога, темнокоричневая от навоза, возвышалась, как насыпь, над черной осенней вспашкой – одинокая, оставленная путниками, словно никому не нужная, и, постепенно оседая, сравнялась с землей. И тут двинул ледоход.
Я не видел, как это случилось, но однажды, придя к мосту, непомерно, на первый взгляд, длинному для той узенькой речушки, которая делила пополам расстояние между Содомом и Юмой, застал на нем толпу зевак. Что речушка маленькая, станет ясно, впрочем, лишь летом, а сейчас это была стремнина, поднырнувшая под брюхо моста, по ней проносились отдельные льдины – по полтора-два метра в поперечнике и, наскочив на опору моста, глухо бухали об нее. Мост содрогался, толпа взволнованно ахала, льдина неохотно поворачивалась вокруг самое себя, краем задевая опору, и вдруг устремлялась под мост – и дальше. Такие деревянные мосты иной раз сносит с деревянных же опор половодьем, но в тот год, и тот мост, этого избежал.
Вскоре, однако, настал день, когда вода разлилась так широко и раздольно, что мне вспомнилась Волга. Не могу сейчас сказать, были ли то каникулы, или мы просто не ходили в школу, но сообщение между Юмой и Содомом на несколько дней прервалось.
Но вот половодье схлынуло, солнце быстро высушило пригорки, горячо и дружно полезла в рост всякая зелень в лесах и на лугах…
Мне впервые открылась прелесть полевого и лесного хвоща, по-здешнему – пестовника. Словно небольшие елочки, затопорщится он летом, а пока что стволик у него нежно-розовый, мясистый, полупрозрачный и – говорили местные ребятишки – сладкий на вкус. Они ели,. а я не решался.
Перед весной у нас в доме случилось два события.
Во-первых, рухнула кровля, накрывавшая двор. Как видно, подгнили слеги, а солома или дранка (уж не помню, из чего была сделана эта крыша) намокла, отяжелела от снега. И в один миг (а двор был просторный – в нем свободно могли бы разъехаться два грузовика) – крыша оказалась на земле.
Услышав треск, шум и грохот, я бросился к сеням: испугался за нашу бабушку. Она только что перед этим вышла из избы во двор. Но ей повезло: как раз в этот момент она зашла в сарай и благодаря этому уцелела. Кое-как пробравшись домой через свежий завал, бабушка, по своему обыкновению, пускала искры из глаз и шипела-бормотала свое любимое проклятие:
– Тшорртт такая!!!
( "Тшорт" – означало: "черт", "такая" означало: "такой". В данном конкретном случае перевести это выражение следует примерно так:
"Экая чертовка!". Бабушка всю жизнь плохо разбиралась в категории рода. Но в данном случае черта она согласовывала в роде, числе и падеже с Матреной).
Бабушке Саре, Бог даст, будет посвящен мой отдельный рассказ, но сейчас упомяну, что в ее характере (вообще-то, добрейшем) была неудобная черта: ей было необходимо (для чего? – Может быть, для компенсации горемычных потерь своей жизни?) непременно кого-то ненавидеть.- иногда без малейших оснований! В Содоме она возненавидела Матрену и приписывала ей всякие козни и диверсии. Сейчас вот приписала вину в крушении кровли, словно сама Матрена не была тут пострадавшим лицом.
Скорее всего, крытый двор держался со времен прежнего хозяина, а новый – "Петькя-волочушкя" – хозяйством не занимался вовсе. Навес разобрали – восстанавливать его было некому.
Вторым событием той весны было рождение у Матрениной козы двух прелестных козлят. Говоря по-местному, "Манька осуягнилась". Правда, Матрена нашла для этого явления более эмоциональное слово: выполнив обязанности козьей акушерки, вошла в избу с торжественным и радостным сообщением:
– Манькя-та, козлуха-та, двух козлят высрала!
Вскоре Маньку стали доить. Как-то раз Матрена предложила бабушке подоить козу.
– Баушко, – сказала хозяйка, ты ить баила, што доить умеешь – у твоего-де тятьки три коровы было…
Бабушка согласилась, они вдвоем пошли в сарай, но через несколько минут, шипя свое "Тшорртт такая!", бежит в избу наша бабушка, а за нею, давясь от смеха, идет Матрена и подливает масла в огонь:
– А хвалилась: я, мол, до-ить умею! А козлуха-то швырк по ведру копытом, и все молоко – наземь!
Бедная наша бабушка, может, и в самом деле малость приврала: ее отец, когда-то зажиточный, потом враз обеднел,. и я не знаю, успела ли она, выросши, застать хоть какое-то подобие благополучия в доме. А, может, забыла и то, что смолоду умела. Да и доила ведь когда-то в отрочестве не коз, а коров – скотину более смирную и покладистую. А Матренина Манька была сущая сатана – мне с нею летом еще придется дело иметь, ох, уж и хлебну я горя!
Перед началом огородных работ Матрена вскрыла нужник и перетаскала все накопившиеся за зиму наши отходы на пашню. Вонь стояла невообразимая, но хозяйка ходила довольная-предовольная и все посмеивалась над своей завистницей – презлющей молодкою Павлиной, – она же Павла.
У Павлы тоже стояли на квартире квартиранты-эвакуированные, вселенные сельсоветом, но из-за своего мерзкого, вздорного нрава она их приняла в штыки, в свой нужник не допускала, и они бегали куда попало, – даже к нам, то есть к той же Матрене. А теперь их хозяйка осталась без удобрений, – она сама не могла, при всем желании, обеспечить ими свой приусадебный участок. Павла завидовала ушлой соседке и злилась на нее, на себя, на своих постояльцев, на нас, на весь белый свет!
К весне мы жили уже без папы и без Марлены: он списался со своей Гипросталью. эвакуированной на Урал, в Златоуст, и оттуда ему прислали вызов на работу. Перевезти сразу всю семью в совершенно новое место он не решился, а Марлену,. которая уж очень приставала, согласился взять с собой.
Марленка, дитя своего времени, горела желанием попасть на фронт. Ей шел семнадцатый год, таких молоденьких в армию еще не брали, но все-таки она попыталась стать военной медсестрой, бегала на какую-то медкомиссию и там попыталась скрыть от глазного врача.свою близорукость. Это ей не удалось, и на худой конец она решила крепить победу самоотверженным трудом в тылу на каком-нибудь заводе. Приехав в Златоуст, в самом деле устроилась на металлургический завод в лабораторию – делать анализы плавок стали. Девятый класс оставила – в тот год не доучилась.
Уйти на фронт, как я узнал гораздо позже, стремилась и наша мама. Без отрыва от работы окончила курсы медсестер. Готова была оставить меня у Эти и ехать куда прикажут. Но… если даже отца,. кадрового военного, упорно не хотели брать, то кому нужна была почти сорокалетняя женщина, не меньше, чем он, опачканная политическими обвинениями…
А жить и трудиться надо было, и мы занялись огородничеством.
Собственно, огородом в тех местах называли изгородь из параллельных горизонтальных жердей, а часть приусадебного участка, предназначенная для выращивания овощей, имела другое имя, очень странное для всех приезжих: осЫрок.
Осырок обычно бывал окружен огородом или тыном (это, если кто не знает, забор из вертикально торчащих прутьев). Навоз, применяемый для удобрения, здесь звался наземом. У кого не было в доме крупного рогатого скота, то-бишь, коровы, те испытывали острый дефицит в удобрениях для осырка, потому-то Матрена так и радовалась случаю попользоваться от той оравы, которую послал ей Бог через сельсовет. Ну, а нам, по пословице, для хорошего человека было не жалко этого… добра. Но осырок был и у нас. место для него нам выделили возле казенной избы, где помещалось лесничество В ней жил лесничий Ямановский с семьей, но земельным участком почему-то не пользовался. Вот там нам и дали землю. Как эвакуированных нас обеспечили наземом, предоставили на время лошадь и плуг. Матрена показала маме с Этей, как пахать, после чего за дело взялись мама с Этей, неумело налегая на чапиги (рукоятки плуга) и покрикивая на трудолюбивого Савраску: "Бороздой! Бороздой!".