– Знашь ты, кошка, чье мясо съела, – грю я ей.
– Про што энто вы? – и уж вбок шагат, по дорожке бечь.
А я ее за руку-ти – цоп! Впилася ей в руку, как клещ. Не пущаю.
– Знашь ты, про што, – грю. – Отца-та давай-кось бросай мучить, стерьвоза. Он ажник весь извелси. Вздыхат! По тыще поклонов пред иконой Казанской Божьей Матери ночью делат! Молится: отведи от мине, Матушка Заступница, энту стерьвь колючу!.. энту репейницу приставучу… Молит-просит слезно: напусти Ты на ее каво-нить стоящаво, мужика непьющаво, справнаво, штоб она, безумка-та, миня – забыла, кинула да навек оставила, да к няму, к мужику свому новому, прилепилася… А я-та реву ревмя!.. плачу вместе с им… А ты!.. с-с-собака…
Рука моя сама занеслася, штоб – ударить гадину, да вовремя я остановилася. Греха на душу не взяла.
А вижу: личико ее побелело все, ровно как платок мой носовой.
– Врете вы все, – еле слышно шелестит…
И вижу: вот-вот упадет!.. к ногам моим, в пыль дорожну, свалицца…
Ну, думаю, не хватало ищо мине тута живова трупа… Гос-с-с-споди…
И вить дите, дите вить истинно, даже и девкой-та не назовешь… Девчонка настояща… и коски на плечишках дрожмя дрожат…
Падат. Я ее – за локоть хвать! Держу. Ах ты жужелица, думаю… на жалость бьешь…
Еле дышит. Все бледней становицца. Прямо синя. Хоть щас в больничку. К дохтуру к нашему, к Бороде…
– Эй! Ты! Стой прямо! Не валися! – в ухо ей воплю. – Што ты мине тута цацу из сибя строишь!
Она мине в плечо ка-ак вцепится тожа! И ка-ак тряханет миня, ровно мешок с отрубями!
– Вы… скажите-ка мине, – шипит, змеюка, – скажите-ка, тольки честно… вы што… он так всамделе… или вы энто все тута для миня – сами выдумали?!..
И ловит ротом воздух. Навроде рыбы.
И я – ну вот святой Твой, Господи, Крест! – не смогла ей, говнючке, соврать вдругорядь. Она ить по глазенкам моим бы прочитала, што – вру я безбожно! Вру, штоб ее подале от батюшки оттолкнути, грязью облить! Опустила я вниз головенку стару свою. Бормочу:
– Сама… Сама…
А тута Валька Однозуба мимо прет. Тожа, как и я, с сумкой набитой. И орет на всю улицу:
– Сома?! Сома?! Сома ты, Иулианья, купила? Где купила-ти?! У Вовки Паршина?! Или у Юрки Гагарина сын из Нижняво приехал, спымал?! Сколь отдала за кило?! Сотнягу, што ль?! А у них ищо сомы-ти – осталися?!
Ну так орет – ухи заложило!
– Никакого не сома! Откудова ты взяла про сома! – Вальке ору.
И пока орала – Настька шасть – и убегла. Как и не было ее туточки. Тольки пыль на дороге завивацца столбом.
ДВУНАДЕСЯТЫЙ ПРАЗДНИК.
КРЕЩЕНИЕ ГОСПОДНЕ
СУПРОТИВНЫЙ КЛЮЧ. НАСТЯ
Я в Богоявление проснулась рано. Рано, очень рано. Еще затемно. Штору откинула: в небе зимние звезды горят. Небо-то ясное. Значит, Солнца много будет сегодня. Солнце все золотым молоком зальет.
Это бабушка так называла Крещение всегда: Богоявление. У нас весь Василь всегда в Богоявление на Супротивный ключ ходит.
Ключ-то святой, священный, древний, раньше, тыщи лет назад, на Ключе марийское капище было. Ну, древняя молельня. Первобытная. Плясали здесь, блажили, орали… жертвы диким богам приносили. Учитель истории так сказал. И Володя Паршин так же говорит. Я, когда на Ключе бываю, в разные стороны озираюсь: и правда, там наросты на стволах деревьев на жуткие рожи похожи. Будто – страшные маски.
А внизу, под деревьями, бьет ключ. И над ключом три креста стоят. Наших, православных. Кресты уж покосились. Новые ставить бы надо.
Тятя спал еще. Я встала, умылась, оделась, накинула куртку, сходила за дровами в дровяник, принесла охапку. Печь растопила. Люблю утром, раненько, растапливать печку! Она такая… живая… Искрами золотыми сыплет, скворчит, кряхтит, как старушка. А потом – ка-а-ак загудит! Песню труба запоет! Тяга, значит, хорошая пошла… И поленца разгорятся, и грею лицо у огня, на корточках сижу…
Печка гудит. Я – тяте – на черной сковородке – оладушки жарю. В кастрюле каша овсяная булькает. Я овсянку хорошо варить умею. В избе еще холодно, но вот, вот, уже становится тепло. А сейчас – и жарко будет!
Богородица с иконы тепло глядит, Младенчика к груди прижимает. Богородица, Матинька Божия, в таком красивом багряном плаще, развышитом золотой нитью, а Христосик маленький – в нежно-голубом. Такого цвета, как… как вот сейчас рассветное небо в кухонном оконце.
Такие Оба красивые! Загляденье.
Сегодня Богоявление, Водосвятие, вся вода, везде, и в Волге и в Суре, и в Луковом озере и в речке Хмелевке, и в Супротивном ключе и во всех ключах, и даже – в трубах, из-под крана! – становится святая. Вот не пойму я, как это делается! Кто ж ее освящает…
Бог?.. А, ну да, Бог…
Богоявление, и надо бы, как всегда, пойти на Супротивный ключ. Да ведь… да ведь…
Да ведь там – батюшка будет.
А мы с той летней рыбалки-то – почти и не видались… В селе ни разу дорожки наши не пересеклись. Я из дома старалась не выходить. Так, из школы приду – и шарк – в избу, и там сижу. Ну, к Дорочке Преловской в гости сбегаю, так то ж через дорогу. Светка Бардина ко мне сама ходила. Все на дискотеки в клуб зазывала: пошли да пошли! А я знаю, что там, кроме матюгов и пива и потных обнимок в жаркой темноте, под грохот и гром, ничего не будет. Головой мотну… Светка и отстанет, умолкнет. На воскресный рынок, на Базарную площадь, ходила раным-рано, как первые марийки из сел с молоком-творогом, с мясом да медом приедут – в полчетвертого утра. Тятя дивился моему домоседству. «Што это ты, – хитро на меня глядит, сощурится, – а, девка?.. не захворала ль?.. што-то подозрительно… Все дома да дома… Раньше вон по диким-текам бегала, хвостенку задравши… А теперь што?!.. дики-теки, значит, побоку?!.. хорошо, хороше-е-е-енько…»
Однажды тятька покашлял в кулак и так впрямую и рубанул мне:
«Влюбилась, што ль, в кого, а?!.. так прячесся…»
Я тогда аж до макушки краской залилась… Не знаю, что отвечать… Соврать – не могу… Нет сил…
Тятя не стал допытываться. Сжалился.
Только, выходя из избы, бросил через плечо: «Да знаю, знаю, в кого. Пашка-то сам ить по тебе сохнет! Да рано тебе еще! Дуренке! Да и Пашка… куды лезет… черт одноглазый… Я покрасивше, чай, дочери своей женишка найду, чем – кривого мужичонку…»
Тятя вышел вон, изругался сквозь зубы, а я так и осталась стоять, спинку старого стула сжимала белыми пальцами.
Пашка Охлопков у тяти на уме, значит, вон как…
Ну да, кто ж нас видел на острове Телячьем тогда… с батюшкой…
Да никто.
Нет, вру! Видел.
Господь Бог нас видел, вот кто.
Печка горит, пылает. Красным бешеным золотом, черно-синими хлопьями стреляют и рассыпаются поленья, отдают избе жар. Я кидаю ножом оладьи со сковородки – на тарелку. Слышу, как тятя похрапывает. А за окном – рассвет.
Сколько таких рассветов я встретила с того дня?
Не считала.
Полгода прошло? Больше.
Да хоть сколько лет пусть пройдет…
Утираю слезку тылом ладони. Да все равно по ножу – быстро стекла – и кап – в сковородку. Зашипела сковорода. Ах ты, блин ты мой соленый…
К Юрию Иванычу Гагарину, что ли, сходить вечерком? Тоже ведь через две избы, рядом. Попросить старика: пусть на баяне мне поиграет. Он такие старые хорошие песни знает! И я с ним вместе буду петь.
«Вот и замерло все до рассвета! Дверь не скрипнет, не вспыхнет огонь… Только слышно – на улице где-то одинокая бродит гармонь…»
Или вот так:
«Ивушка зеленая, над рекой склоненная! Ты скажи, скажи, не тая, где-е-е лю-бо-о-овь моя-а-а-а-а…»
И не буду больше думать… хотя бы, пока пою… о нем…
Ночью спать лягу. Вроде усну. Потом посреди ночи – раз – и проснусь. И резко, быстро сяду в постели. Горит золотом черная в ночи риза Богородицы. Светится круглым золотым лбом, крутыми кудрями и огромными глазами Святой Ребеночек.
И он – отец Серафим – будто – со мной!
Будто – рядом тут, на кровати. Длинный, долгий, лежит; не голый, а в рубахе, в длинной какой-то, как белая ряса, странной рубахе. Мужики сейчас такие не носят. И слышу, как тело его горит сквозь рубаху. И каждое биение его сердца слышу. И руки мои сами обнимают его. И будто его губы ложатся горячим сургучом на мой лоб, на мои глаза, на щеки, а потом – на губы. И будто мы целуемся, как…
…как…
…молимся…
…или нет: улетаем вместе на небеса…
…а может, это мы так – умираем?
Видение схлынет. Тоска отпустит. Слышу – лютый ветер отгибает жесть карниза, она стучит о наличник. Щеки мокрые. Вытираю лицо простыней. А Пашка?! Черт кривой, проклятый! Я ведь девчонка была, ну, девка сохранная, целенькая, ни с кем же я не гуляла!
А та сумасшедшая рыбалка с батюшкой на Телячьем острове – может, приснилась мне?!
А как же мне теперь жить?
И вот сегодня Богоявление; и до того захотела я на Супротивный ключ пойти! Даже бульканье ключа – под снегом, посреди валунов каменных – слышала…
И ведь знала, чуяла: он-то, батюшка, понятно, утром будет в церкви Литургию служить, и все к нему сначала на исповедь к семи утра потянутся, а потом в восемь – Литургия, Дорка мне сказала, она с Липкой Зудиной, с Киркой Захаровой и с Галькой Ермаковой опять петь на клиросе пойдет; а потом, после Литургии, этого Дорка мне не говорила, но я сама знала, сердцем знала, – он пойдет в зимний лес, на Ключ, воду освящать, песнопения радостные петь, щеткой мокрой на сельчан брызгать – и все воду святую будут в ведра, в канистры, в бидоны, в бутыли и в кувшины набирать и Бога славить.
Я так увидела его ясно: высокого, рослого, волосы висят по плечам, в расшитой золотом праздничной рясе… или ризе?.. как у них одежка-то эта правильно называется… Стоит, с этой церковной, священной щеткой в кулаке, похожей на веник. Брызги от щетки летят. И так мне захотелось лицо свое под эти брызги – подставить! До безумья! До – волчьего воя!
…захотелось его – увидеть…
…не обнять даже, нет; а просто – увидеть…
Тятя встал. В исподнем на кухню взошел.
Вкусно в кухне пахло, оладушками, овсянкой, крепким чаем – только заварила.
– Настька! – промычал тятька с набитым ртом, и уже тянул пальцы за другой оладьей, – ты прям при параде! Куды это с ранья навострилась!