– Извини, – отвечает она, продолжая работать рукой. – Но сегодня я не хочу с тобой спать.
– Тогда просто перестань, Люся!
– Как ты меня назвал? – она застывает, ослабляет хватку.
– Ну… Люся. А что?
– Я не Люся. Я – Люси. Ударение на первом слоге. «И» на конце. Это сокращенное имя. Мое полное имя – Люсифа.
– Хорошо, хорошо. Люси. О’кей. Я действительно не знал. Прости.
Она кивает, теребит меня снова. Мне надо было вырваться пару секунд назад, когда она отвлеклась… Упустил момент.
– Люси. Не надо, перестань. Так мне больно. Я так никогда не кончу.
Она внимательно смотрит мне в глаза, со странным выражением – как будто изучает большое уродливое насекомое.
– А как тебе надо? – спрашивает наконец.
– Ну… если можешь… по-другому.
– По-другому – это как?
– Например, – языком.
– Языко-о-ом, – мечтательно тянет Люси и ухмыляется. – Конечно, могу. Пожалуйста.
Она продолжает двигать рукой, но теперь еще тихо бормочет, покачиваясь из стороны в сторону:
– Волосы у меня хорошие… Густые, рыжие… Я крашу их хной… Только вот в последнее время они сильно секутся на концах… Живу я одна. Нет, я не старая дева. У меня бывают мужчины. Просто они меня не интересуют. Квартирка у меня маленькая, но приятная. И пахнет здесь хорошо, как в аптеке – таблетками и натертым мастикой паркетом. Запах чистоты…
Я перебиваю ее:
– Перестань. На меня не действует вся эта дребедень, ты же знаешь! Мне пора идти.
– …У меня, пожалуй, скопилось слишком много мебели и всевозможных милых безделушек, но при этом захламленной квартира вовсе не выглядит… – она не обращает внимания на мои слова и не выпускает меня из рук, – …потому что я хорошо умею поддерживать порядок, каждый день протираю пыль, и все в доме всегда стоит на своих местах. Фарфоровые фигурки – собачка, лисичка, две балерины, морской царь – очень красивый, с трезубцем – на трюмо… Маленькие смешные туфельки из гжели – на тумбочке перед кроватью…
– Замолчи! – я почти ору.
– …В них, кстати, в эти туфельки, очень удобно что-нибудь мелкое класть: булавки, заколки, шпильки, ватные тампончики, одноразовые шприцы… Так, потом… – большой, вырезанный из дерева орел – на шкафу. В серванте у меня два фарфоровых сервиза и еще много тарелок и чашек из разных наборов…
Я закрываю глаза. Странное ощущение – как будто вот-вот на меня, на меня в кои-то веки подействуют эти ее слова… и я провалюсь куда-то, дам засосать себя в темную липкую воронку, дам себя проглотить, забуду себя, исчезну, подчинюсь ей весь, без остатка… Это ощущение пугает меня – до тошноты.
Некоторое время я лежу неподвижно, тихо и жду, когда это все наконец прекратится. Стараюсь думать о другом. Я прилежно генерирую в своем сознании худеньких загорелых девочек-подростков, которые, хихикая, зарывают друг друга в песок на пляже… или мажут друг другу спины солнцезащитным кремом… Я думаю о любовнице моего приятеля – красивой, большегрудой, пленительно тупой и ко всему безразличной… с полуоткрытым бессмысленным ртом… да, она хороша, его женщина-растение, женщина-рыба… Еще я думаю о своей жене… Маше…
Уже на последних секундах, уже чувствуя скорое избавление, я неожиданно понимаю, что больше не слышу отвратительного голоса Люси. Только слабый хлюпающий звук и шумное дыхание… Она уже не мучает меня своей шершавой рукой – вместо этого обволакивает теплым, мягким, липким…
Приоткрыв глаза, наблюдаю, как она лижет меня. Как набрасывается на мою плоть, пыхтя и чавкая, урча от удовольствия, покусывая и обливаясь слюнями… готовая проглотить меня, поглотить меня, втянуть в свое темное нутро, переварить, уничтожить…
Я ору громко и хрипло, я дергаюсь, я хочу вырваться. И вместе с этим криком, вместе с судорогами страх и отвращение выплескиваются из меня густыми скудными порциями.
Какое-то время в комнате совсем тихо. Потом она говорит:
– Если б ты знал, какое глупое у тебя было лицо.
– А ты злая, Люси.
– Конечно, злая, – она снова склоняется надо мной, проводит языком по животу, слегка кусает за сосок. Потом поднимает ко мне свое некрасивое бабье лицо с мокрым, жирно блестящим от слюны и спермы подбородком. – Я вообще Злая Колдунья.
Она смотрит на меня своими маленькими поросячьими глазками, и в них – сумасшествие. Неподдельное, чистое сумасшествие. Мне становится не по себе.
– Я Злая Колдунья, Злая Колдунья, – бормочет Люси. – Однажды меня не пустили туда, куда я очень хотела попасть, и я сильно обиделась…
Она все лижет мой живот.
– …Мне так хотелось туда попасть…
– Прекрати! – я отодвигаюсь от нее на край кровати, поджимаю под себя ноги.
Люси замолкает. Вытирает подбородок тыльной стороной ладони.
Повернувшись к ней спиной, я натягиваю джинсы. Страха больше нет. Только тоска и омерзение – впрочем, это всегда после секса с ней…
Уже в дверях я спрашиваю:
– Люсифа – это какое-то очень редкое имя, да?
– Да. Очень, – она странно смеется. – Но я тебя обманула. Это не мое имя – скорее, творческий псевдоним. Просто Люся звучит как-то уж очень по-простецки… Ладно, иди, иди. Привет семейству.
– Пока! – говорю я и начинаю спускаться по лестнице.
– Стану, не благословясь, пойду, не перекрестясь, не дверьми, не воротами, а дымным окном да подвальным бревном, положу шапку под пяту, под пяту… – тихо бормочет Люси у меня за спиной.
Я останавливаюсь.
– Чего? – мой голос звучит как-то по-идиотски встревоженно.
– Иди-иди, – недовольно отвечает Люси, – это я не тебе. …Побегу я в темный лес, на боль-шо озерищо, в том озерище плывет челнище, в том челнище сидит черт с чертищей, швырну я с под пяты шапку в чертища. Что ты, чертище, сидишь в челнище, с своей чертищей? Сидишь ты, чертище, прочь лицом от своей чертищи…
С грохотом захлопывается дверь подъезда. Я иду, спотыкаясь и чертыхаясь, по мокрой неровной асфальтовой дорожке к Ленинскому проспекту. Здесь нет ни одного фонаря, в этой ее дыре. Непроглядная темень. Какие-то существа – люди? собаки? – шумно возятся справа от меня в невидимых кустах, пыхтят и ломают ветки.
Не надо бы мне больше сюда приходить. Не надо мне к ней приходить – вяло думаю я и прекрасно понимаю, что приду, приду еще не раз.
* * *
…поди ты, чертище, к людям в пепелище, посели, чертище, свою чертищу Иосифу в избище, а в той избище, не как ты, чертище, со своей чертищей, живут людища мирно, любовно, друг друга любят, других ненавидят. – Ты, чертище, вели чертище, чтоб она, чертища, распустила волосища: как жила она с тобой в челнище, так жил бы Иосиф со своей женой в избище. Чтоб он ее ненавидел. Не походя, не поступя, разлилась бы его ненависть по всему сердцу, а у ней по телу неугожество, не могла бы ему ни в чем угодить. Как легко мне будет отступить от тебя, как легко достать шапку из озерища, тебе чер-тищу, хранить шапку в озерище, от рыбы, от рыбака, от колдуна. Чтобы не могли ее ни рыбы съесть, ни рыбак достать, ни колдун отколдо-вать…
* * *
Вообще-то я решил как можно реже залезать в человеческие дома. Это довольно опасно: я еще не совсем привык к разнице масштабов и не уверен, что в случае чего смогу быстро и вовремя сориентироваться… Прихлопнут – и все.
Но в это окно я не могу не залезть.
Большая светлая кухня. Что-то невнятно бормоча, крупный вонючий ребенок месяцев десяти от роду ползает на четвереньках, ищет на полу соринки и крошки, подбирает их и сует в свой слюнявый рот. У замусоренного стола сидит женщина – его мать или, возможно, няня. На вид ей лет сорок – но, скорее всего, меньше, причем лет на десять. Это я знаю по опыту – с женским возрастом я здесь поначалу все время ошибался. Итальянки очень хороши лет до девятнадцати – а потом как-то вдруг, сразу стареют. Или не стареют даже, а высыхают на солнце, сморщиваются, точно вяленые бананы.
У этой тоже – смуглая иссохшая кожа, вся в мелких прыщах и точечках, и такие большие круги вокруг глаз, будто она в темных очках. Своими тусклыми карими глазами она безразлично пялится в экран телевизора, из которого сейчас не доносится ни звука.
Приклеившись к внутренней стороне подоконника, я сижу неподвижно, вниз головой – и тоже смотрю.
Там, на экране, эта ужасная харя, вся в угрях и оспинах, – наш теперешний президент. Его избрали, когда я уже был в Италии, но я помню эту дурацкую историю, как же, как же. Перед самыми выборами его якобы пытались отравить, и был дикий скандал, и он лежал в реанимации при смерти, весь бледно-зеленый, со странно испортившейся кожей, и врачи мрачно и взволнованно говорили в телекамеры, что у него, мол, никаких шансов – уже, считай, покойник. Так его и выбрали – можно сказать, посмертно, из жалости. Ан он на следующий день взял да и выздоровел. Впрочем, выглядит он с тех пор действительно как покойник. Я сначала думал, что это просто грим такой, но, видимо, все-таки нет, действительно что-то с кожей. Может, он и впрямь траванулся тогда чем-то, кто знает… Но в любом случае тот, кто сделал его предвыборную компанию, пиарщик очень талантливый, что и говорить.