Я все еще здесь, живой – но что-то все равно изменилось.
Что-то очень сильно изменилось.
Сначала кто-то шепотом произнес его имя – Анчутка, – и этот шепот тихим эхом разнесся по всему лесу:
– Анчутка, Анчутка, Анчутка, утка…
Он пришел первым.
Анчутка едва доставал ей до колена. У него были поросячья голова с нежно-розовым, сочащимся прозрачной клейкой жидкостью пятачком и тщедушное утиное тельце. Красные перепончатые лапки различались: одна нормальная, а другая с откушенной пяткой. Он то ставил ее на сырую дощатую поверхность моста, то поджимал под себя.
– Это волк откусил мне пятку, – пожаловался Анчутка. – Давай играть.
– Давай. Во что? – спросила она.
– Давай ты сядешь на край мостика, – сказал Анчутка, – и будешь болтать ногами. А я запрыгну к тебе на ноги и стану раскачиваться. Я очень люблю раскачиваться на ногах.
– Хорошо, – сказала Маша и опустилась на край мостика.
Анчутка сел верхом на ее правую ногу. Он был теплый, мокрый, и сердце его колотилось часто-часто, по-птичьи. Раскачиваясь, он хрюкал и крякал от удовольствия.
Некоторое время он весело перепрыгивал с одной ноги на другую, а потом уснул. Он спал долго – несколько часов, или несколько дней, или месяцев – на ее ледяных, затекших ногах.
Наконец он проснулся и сказал ей:
– Спасибо, что поиграла со мной.
А потом спрыгнул вниз, в черную воду реки Смородины, и поплыл прочь.
И когда он исчез из виду, она почувствовала, как онемевшие ее ноги наполняются теплом сотен маленьких колючих иголочек, согреваются, оживают.
Я смотрю на эту сцену из чистого любопытства. Я мог бы давно уже убежать, но мне было интересно взглянуть на них в последний раз – так что я, наоборот, вернулся к своему тюремному корпусу. Я сижу, прицепившись к железной решетке на окне, наблюдаю и слушаю.
Их язык теперь так понятен мне. Итальянский или какой-то еще – мне теперь, наверное, неважно. Это просто язык людей – и я его понимаю.
Синьор Ринальдо, главный тюремный надзиратель, похож на свихнувшегося Карлсона, которому отрубили пропеллер. Он быстро-быстро снует по комнате, вопит, брызжет слюной, подпрыгивает на своих коротеньких толстеньких ножках и размахивает руками, как будто хочет взлететь. Потом вдруг останавливается, тяжело и сипло дыша, и из ярко-розового становится пунцово-фиолетовым, тусклым. Именно это изменение оттенка, кажется, пугает парня больше всего. Он начинает мелко-мелко трястись и почти плачет, бедняга. Нет – не почти. Он действительно плачет, мой бывший надзиратель.
– Говори правду! – орет Ринальдо. – Ты под трибунал у меня пойдешь! И не думай, я не посмотрю, что ты мой сын! Ты вообще мне больше не сын! Слышишь, Марчелло, если не скажешь правду, ты мне больше не сын!
– Но я правду сказал, – всхлипывает Марчелло.
– Ты что, хочешь, чтобы меня удар хватил? – Ринальдо театрально прислоняет руку к груди, а потом почему-то к животу. – Ты думаешь, я поверю в этот твой бред, ты, идиот, ты так думаешь, да?
Парень вроде бы немного успокаивается, молча вытирает рукавом свои блестящие глаза-оливки. Вытаскивает из кармана пачку сигарет, собираясь закурить.
– Я тебе запретил курить, ты разве не помнишь?! – голос синьора Ринальдо срывается на бабий визг.
Он подскакивает к Марчелло, выдергивает у него из рук сигареты, швыряет их на пол и топчет ногами, нелепо подпрыгивая.
– А ну, отвечай! Как все было на самом деле – отвечай! – приплясывает он на кучке желтой трухи.
– Я могу только повторить, папа. Все было так. Он побежал. Я крикнул, что буду стрелять. Он не остановился. Я выстрелил. Кажется, попал. По крайней мере, он упал на землю… Вот. Тогда я быстро подбежал к нему. Но его там не было.
– Что значит – не было? – вскрикивает Ринальдо. – Ну что значит – не было?.. – повторяет он уже тише и в изнеможении опускается на стул.
– Я не знаю, папа! – теперь уже Марчелло орет. – Просто не было и все!
– Ты хочешь сказать, что он все-таки убежал? Поднялся и убежал? – почти с надеждой в голосе спрашивает старший надзиратель.
– Нет, папа. Он упал и больше не поднимался. Он… он просто исчез.
– Все понятно, – тяжело вздыхает синьор Ринальдо и чертит короткими толстыми пальцами невидимый рисунок на заваленном бумагами столе.
Лицо его постепенно приобретает нормальный оттенок.
– Все понятно, – повторяет он. – Ничего поумнее ты придумать не смог.
– Но я не придумал…
– Помолчи, а? У тебя с фантазией всегда было плохо. И все же… нам с тобой придется подумать над какой-нибудь более удобоваримой версией. Я тебе помогу, сынок. Я… погорячился немного и, наверное, тебя напугал. Но, конечно же, я тебе помогу, ты же знаешь. Только мне это будет проще сделать, если ты честно и внятно расскажешь, куда он на самом деле делся. Ну? Мне, мне ты можешь спокойно признаться, я же твой папа! Ну – скажи мне, Марчелло. Ты просто побоялся выстрелить и дал ему спокойно уйти, да?
– Нет, папа. Я же говорю тебе – он вдруг куда-то исчез.
Синьор Ринальдо вскакивает со стула и мгновенно становится серо-багровым, как обожравшийся кровью комар.
– Идиота! Бастардо! Кретино! Имбечилле! Ступидоне! – бесится он.
Выглядит это комично. Если бы я мог, обязательно бы засмеялся. Но я теперь не могу. С тех пор как пришел в себя – и увидел только блестящее, ярко-красное, заслонившее от меня мир. Кровавая пелена… Нет, никакая это была не кровавая пелена.
Это была клубничина. Гигантская шершавая ягода, в которую я уткнулся лицом. Я отодвинулся от нее, огляделся. Вокруг меня росли приземистые ярко-зеленые пальмы, увешанные мягкими красными плодами. От тягучего клубничного запаха кружилась голова. Откуда-то сверху доносились вопли моего надзирателя. Он кричал злобно и очень испуганно. А потом я увидел его ботинок. Он опустился рядом со мной, едва не придавив меня, – ботинок размером с грузовик.
Вот тогда я понял – спокойно, без особого удивления понял, – что ничего не изменилось. Ботинки, ягоды и клубничные кусты остались прежними.
Изменился я.
* * *
Я теперь черный. Весь блестящий и черный. Только на брюшке рисунок: два красных пятна, обведенные тонкой белой каймой, – по форме похоже на песочные часы. У меня большие клыки и восемь мохнатых лап.
Перед тем как окончательно покинуть тюрьму, я заполз в сортир рядом с комнатой старшего надзирателя. Меня мучила жажда.
Рядом с краном, на белой, чуть заржавевшей эмали, – целая заводь переливающихся прохладных капель. Все, пора. Я давно напился. Я давно уже неподвижно сижу на раковине и просто рассматриваю в зеркале свое отражение. Я смотрю, смотрю на себя. Я не удивляюсь… Может быть, я спал и мне снилась клубника, а потом стало сниться это. А может быть, болтливый надсмотрщик действительно подстрелил меня – и это мой предсмертный кошмар. Или, может, все просто стало вот так. Я не удивляюсь и не пытаюсь понять.
Сейчас. Я сейчас уползу.
Тот, кем я стал, уползет – по стенам и решеткам, по лестницам и коридорам, через виноградники и через клубничные джунгли… Эта клубника просто кишит муравьями. Он, возможно, убьет и съест парочку. Ему нужно набраться сил перед дальней дорогой.
Раскаленные улицы были пустынны.
В Веллетри не водились туристы – крошечный средневековый городишко в часе езды от Рима ничем их не привлекал, – так что никто не мешал местным жителям предаваться послеобеденной сиесте.
Он добрался до центра к двум часам дня. Ни одного человека. Даже голубей, кошек и собак – и тех не было; затаились в вонючих подворотнях, в тенистых расщелинах порыжевшего, обуглившегося на солнце холма, в дрожащих сваях железнодорожного моста, в розово-серых, поросших плющом и лопухами развалинах монастыря святого Франческо… В этот час Веллетри казался мертвым. Сожженным и покинутым.
В этот час Веллетри принадлежал насекомым.
Страшно хотелось пить. Под палящим солнцем паук пересек кремовую стену кафедрального собора и спустился к бронзовой фигуре святого Клементе. Покопошился немного в цветах, аккуратно расставленных вокруг нее в вазочках и горшочках. Проигнорировал жирную мохнатую бабочку, лениво качавшуюся на оранжевом полураскрытом бутоне, и сполз вниз по стеблю. Там, на дне вазы, было немного влаги.
Утолив жажду, паук снова выбрался на солнце. Обжигая лапки о горячий асфальт, дополз до какого-то кирпичного возвышения. Оно тоже было неприятно теплым. Тогда он перебрался на блестящий светлый рекламный плакат, приклеенный к кирпичам. Обогнул большие коричневые буквы: Comete, пересек хищное ухмылявшееся лицо загорелой итальянской красотки. Прополз между ржавыми решетками ограды и, вздернув цветастое брюшко, выпустил длинную паутинную нить, по которой спустился в траву заброшенной детской площадки.
Здесь можно было поохотиться и поесть: толстые рыжие муравьи сновали туда-сюда по сломанным грязным качелям. Я подкрался к качелям совсем близко, когда заметил у основания синего металлического столбика других пауков. Их было пять или даже больше. Увидев меня, они замерли в нелепых позах – предлагали уйти по-хорошему. Но я не двинулся с места. Тогда они ощерились, выставив ветвистые клыки, напрягли животы и стали медленно наступать.