– Это Людмила Константиновна, – сказал директор. – Наша новая старшая медсестра. У нас она, к сожалению, будет работать по совместительству – то есть на полставки. Людмила Константиновна – первоклассный специалист, а потому нарасхват… Прошу любить и жаловать.
Лес оказался не таким уж страшным: все здесь относились к Мальчику хорошо, и даже Лесной, казавшийся поначалу таким агрессивным, стал улыбаться ему при встрече и рассказывать неприличные мужские анекдоты. А иногда они вместе играли в прятки – в этой игре Лесному не было равных…
Каждый вечер Мальчик по-прежнему навещал Спящую.
Он привык называть Костяную мамой – тем более что точно так же к ней обращались Брат и Сестра, Трехголовый, Болотный, а также все троллики и гномики.
Он привык, что все вокруг зовут его Ваней, – и даже стал охотно откликаться на это имя.
Он очень привязался к ним – и горько плакал на похоронах Трехголового: тот умер от тоски по своей третьей голове. Покончил с собой…
Он старательно учился всему, чему Нечистые могли его научить – разным фокусам и чудесам.
Первым делом они научили его трансформировать. С мамой, как и предупреждал Тот, у Мальчика поначалу действительно получалось довольно плохо. Трансформация заняла не одно мгновение, как полагается, а несколько лет – мать теряла себя мучительно, по частям: сначала память, потом душу, потом голос, потом тело…
Зато с отцом все вышло просто идеально.
После этого войны было не избежать, поскольку по законам этой страны обман и предательство доверившихся являлся непрощаемым преступлением и требовал мести…
Из учебника истории
Вот уже три недели меня почему-то не отводят на виноградники. Вместо этого я каждый день ковыряюсь в клубнике. У меня два ведерка. В одно я складываю подгнившие ягоды, в другое – хорошие.
В принципе никто не запрещает мне время от времени их есть. Но в первые дни я так объелся этой жирной распухшей клубникой, что мне до сих пор противно от одного запаха. По вечерам, когда я ложусь в постель, у меня перед глазами мелькают красные ягодные пятна – а потом клубника снится мне во сне. Мягкая, подгнившая – и гладкая, твердая. Я собираю ее, пожираю ее, сортирую ее – но она никогда не заканчивается… Днем этот сон превращается в явь, настолько похожую на мои ночные кошмары, что теперь я никогда не бываю вполне уверен, сплю я или бодрствую.
Они тут называют все это «реабилитационной программой». Они полагают, что воры и убийцы, занимающиеся земледелием и виноделием, превратятся в законопослушных граждан, а не в законченных, безнадежных психопатов.
Впрочем, не знаю. Не исключено, что дело именно в клубнике. Невозможно каждый день теребить эти шершавые красные шарики. Тут еще есть яблоневые сады – но меня ни разу не отправляли собирать яблоки. Так что не представляю, насколько бы мне понравилось это занятие. А вот на виноградниках действительно было проще. По крайней мере, виноград никогда не снился мне во сне, а давить его было даже приятно… Кроме того, тех, кто занимается виноградом, иногда угощают вином, которое из него делается. Насколько я понял, оно бывает двух видов: одно выходит под маркой «Беглец», другое – «Семь поворотов ключа». И то и другое – изрядная кислятина, но все равно это лучше, чем клубничный морс… Говорят, мы выпускаем тут сорок пять тысяч бутылок в год. На Родольфо Крайя – этого сумасшедшего агронома, который забил все подвалы тюрьмы Веллетри прессами и чанами для брожения, – молятся здесь, как на Исуса Христа…
Надзиратель косится на меня подозрительно: уже несколько минут я просто сижу и ничего не делаю.
– Che succede, bastardo?[15] – спрашивает он и подходит ближе.
Нет, ну все-таки какой красивый язык! Даже теперь, когда я прекрасно понимаю значения слов, мне по-прежнему, как в первые дни, кажется, что он громко декламирует вслух Данте… Ну, или репетирует вечернюю серенаду.
– Скузи, – говорю я и снова принимаюсь доить клубничные кустики своими грязными коричневыми пальцами.
Смешно. У меня так загорели руки, лицо и шея, как будто я провел все лето на курорте, а не в тюрьме. На самом деле мне, конечно, грех жаловаться. Не всем позволяют работать на улице, а уж тем более за пределами зоны. Мне позволяют – за примерное поведение.
И зря, все-таки зря, зря, зря я сделаю то, что собираюсь сделать. Через пару лет вышел бы, наверное, и так. У них ведь здесь за это самое примерное поведение предусмотрена «система скидок». Год отсидишь – год простят, еще год отсидишь – еще один простят, еще год… Но нет. Годы – это мне не подходит. Возможно, я просто свихнулся из-за этой клубники – но я понимаю, я знаю, что мне нужно сейчас. Мне просто необходимо вернуться сейчас.
Страшно хочется курить. Невыносимо. От этого я наглею настолько, что спрашиваю надзирателя:
– Mi scusi, quand’é che si potra’ fumare?[16]
Он смотрит на меня изумленно. Приоткрывает свой большой тонкогубый рот; глупые глаза-оливки маслянисто мерцают. То ли врежет мне сейчас, то ли просто пошлет к черту. И правильно, в общем-то, сделает. Да не, он нормальный парень, просто выполняет свою работу. Не стоило мне нарываться… Особенно сегодня.
– Te lo diró.[17] – отвечает он неожиданно кротко.
Я вдруг замечаю, что он совсем-совсем юный. Что ж… тем лучше.
Минут через десять он действительно громко объявляет:
– Pausa di cinque minuti![18]
Я закуриваю – выносить с собой на улицу сигареты здесь разрешают. Здесь вообще много чего разрешают. Зря я, зря…
Он тоже засовывает в рот сигарету, шарит по карманам в поисках зажигалки, не находит, затравленно озирается.
– Прего! – я протягиваю ему свою.
– Грацие.
Он нервно смотрит по сторонам – кажется, личный контакт с зэками здесь не приветствуется – потом выхватывает у меня зажигалку, жадно прикуривает и возвращает обратно.
Продолжает стоять рядом. На красивом туповатом лице явственно отображается какая-то внутренняя борьба.
– Ti piace lavorare fuori?[19] – спрашивает он наконец.
Удивительно все-таки, как же они любят поговорить, итальянцы. Вот ведь ему же наверняка запрещено общаться с заключенными. Ан все равно – не выдержал.
– Си, – подобострастно улыбаюсь я и несколько раз киваю головой для пущей убедительности.
– Molto bene.[20] – морщится он.
Он не знает, что еще сказать, и сам уже явно жалеет, что ввязался в этот разговор.
– Mi scusi, non é che per caso mi saprebbe dire come mai adesso mi toccano sempre le fragole?[21] – спрашиваю я.
Почему бы не удовлетворить напоследок свое любопытство? Раз уж у нас такой милый смол-ток…
– Le tue mani, ragazzo.[22] – говорит он.
– La mani?[23]
– Già. Vedi: tu hai le mani agilissime. Sei il piu veloce a pulire le fragole, cento volte piu veloce.[24]
Он бросает сигарету на землю, давит ее ботинком, сплевывает белый комочек слюны – метко, прямо на клубничину рядом со мной – и поворачивается ко мне спиной.
Сейчас. Вот сейчас. Сейчас.
– Fine della pausa![25] – кричит он, но я почти не слышу его: так громко бьется мое сердце.
Сейчас я. Сейчас.
Он отходит на несколько шагов. На секунду оборачивается (смотрит почти приветливо), потом отходит еще.
Сейчас.
Я вскакиваю на ноги и быстро бегу. Бегу по спелой красной клубнике.
Я успеваю отбежать уже довольно далеко, но все же не достаточно далеко, когда за спиной, наконец, раздаются его хриплые надсадные вопли. Я бегу дальше. Я понимаю не все слова, но главные все же понимаю.
– Fermi o sparo![26]
Мы только что вместе курили. Мы только что вместе болтали. Теперь он кричит мне вслед – не с угрозой, а с бешеной, истеричной обидой. В чужом языке такие вещи различаешь лучше. В этом его «стой, буду стрелять!» я отчетливо слышу: «стой, не предавай меня!». И еще: «стой, а то отомщу».
Черт. Вот ведь черт. Я надеялся, что успею отбежать дальше. Если он сейчас выстрелит – а он выстрелит, – вполне может попасть. Может, впрочем, и не попасть. Что ж, посмотрим…
– Non ti muovere![27] – снова кричит он и одновременно стреляет.
У меня закладывает уши. Я падаю на землю, так и не успев понять – это я просто от испуга споткнулся, или он все же попал. Я падаю, и мне очень больно. Это я сильно ударился – или он все же попал? Я не могу понять. А потом в глазах все чернеет – так бывает, если очень резко наклониться, – и на какую-то секунду я теряю сознание.
* * *
Я прихожу в себя и сначала не могу понять, где я. Перед глазами у меня что-то красное, ярко-красное, и ничего больше. Но потом слышу его крики – он все еще орет: «не двигаться!» – и понимаю, что я по-прежнему здесь. В клубничных зарослях.
Я все еще здесь, живой – но что-то все равно изменилось.
Что-то очень сильно изменилось.