пылкая любовь к родной земле и ее истории, героическому прошлому.
Патриархальны, религиозны, как и хозяева, и преданы им были слуги. Они
рассказывали маленькому Ване истории об иноках и подвижниках, сопровождали
его в путешествии в Троице-Сергиеву лавру, знаменитый монастырь, основанный
преподобным Сергием Радонежским. Им он читал Пушкина и Крылова. Позднее
Шмелев посвятит одному из них, старому "филенщику" Горкину, лирические
воспоминания детских лет.
Совсем иной дух, чем в доме, царил на замоскворецком дворе Шмелёвых --
сперва в Кадашах, а потом на Большой Калужской,-- куда со всех концов
России, в поисках заработка, стекались рабочие-строители.
"Ранние годы,-- вспоминал писатель,-- дали мне много впечатлений.
Получил я их "на дворе" . Во дворе стояла постоянная толчея. Работали
плотники, каменщики, маляры, сооружая и раскрашивая щиты для иллюминации.
Приходили получать расчет и галдели тьма народу. Заливались стаканчики,
плошки, кубастики. Пестрели вензеля. В амбарах было напихано много чудесных
декораций с балаганов. Художники с Хитрова рынка храбро мазали огромные
полотнища, создавали чудесный мир чудовищ и пестрых боев. Здесь были моря с
плавающими китами и крокодилами, и корабли, и диковинные цветы, и люди с
зверскими лицами, крылатые змеи, арабы, скелеты -- все, что могла дать
голова людей в опорках, с сизыми носами, все эти "мастаки и архимеды", как
называл их отец. Эти "архимеды и мастаки" пели смешные песенки и не лазили в
карман за словом. Слов было много на нашем дворе -- всяких. Это была первая
прочитанная мною книга -- книга живого, бойкого и красочного слова. Здесь,
во дворе, я увидел народ. Я здесь привык к нему и не боялся ни ругани, ни
диких криков, ни лохматых голов, ни дюжих рук. Эти лохматые головы смотрели
на меня очень любовно. Мозолистые руки давали мне с добродушным
подмигиваньем и рубанки, и пилу, и топорик, и молотки и учили, как
"притрафляться" на досках, среди смолистого запаха стружек, я ел кислый
хлеб, круто посоленный, головки лука и черные, из деревни привезенные
лепешки. Здесь я слушал летними вечерами, после работы, рассказы о деревне,
сказки и ждал балагурство. Дюжие руки ломовых таскали меня в конюшни к
лошадям, сажали на изъеденные лошадиные спины, гладили ласково по голове.
Здесь я узнал запах рабочего пота, дегтя, крепкой махорки. Здесь я впервые
почувствовал тоску русской души в песне, которую пел рыжий маляр. И-эх и
темы-най лес… да эх и темы-на-ай… Я любил украдкой забраться в обедающую
артель, робко взять ложку, только что начисто вылизанную и вытертую большим
корявым пальцем с сизо-желтым ногтем, и глотать обжигающие щи, крепко
сдобренные перчиком. Многое повидал я на нашем дворе и веселого и грустного.
Я видел, как теряют на работе пальцы, как течет кровь из-под сорванных
мозолей и ногтей, как натирают мертвецки пьяным уши, как бьются на стенках,
как метким и острым словом поражают противника, как пишут письма в деревню и
как их читают. Здесь я получил первое и важное знание жизни. Здесь я
почувствовал любовь и уважение к этому народу, который все мог. Он делал то,
чего не могли делать такие, как я, как мои родные. Эти лохматые на моих
глазах совершали много чудесного. Висели под крышей, ходили по карнизам,
спускались под землю в колодезь, вырезали из досок фигуры, ковали лошадей,
брыкающихся, писали красками чудеса, пели песни и рассказывали дух захватывающие
сказки…
Во дворе было много ремесленников -- бараночников, сапожников,
скорняков, портных. Они дали мне много слов, много неопределенных
чувствований и опыта. Двор наш для меня явился первой школой жизни -- самой
важной и мудрой. Здесь получались тысячи толчков для мысли. И все то, что
теплого бьется в душе, что заставляет жалеть и негодовать, думать и
чувствовать, я получил от сотен простых людей с мозолистыми руками и добрыми
для меня, ребенка, глазами" [Русская литература, 1973, №4, с. 142-143].
Сознание мальчика, таким образом, формировалось под разными влияниями.
"Наш двор" оказался для Шмелева первой школой правдолюбия и гуманизма, что
во многом предопределило характер его будущего творчества и позицию автора
– - защитника обиженных и угнетенных ("Гражданин Уклейкин", 1907; "Человек из
ресторана", 1911; "Неупиваемая Чаша", 1919; "Наполеон", 1928, и др.).
Домашнее воспитание заронило в его душу глубокую любовь к России, веру в победу
высшей справедливости, тягу к нравственно-духовным и религиозным исканиям.
Однако, возвращаясь к той атмосфере, которая царила в шмелевском доме,
следует сказать, что, при всей патриархальности и верности старозаветным
укладам, в ней ощущались -- и чем далее, тем сильнее -- веяния культуры,
образования, искусства. И в этом, бесспорно, была заслуга матери.
Неласковая, жестокая, волевая, она прекрасно понимала, как важно дать детям
(Ване и двум его сестрам) отличное образование, и добилась этого, несмотря
на резко ухудшившееся материальное положение семьи после нежданной смерти
кормильца-мужа.
Шмелев-гимназист открыл для себя новый, волшебный мир – мир литературы и
искусства.
Это определило его увлечения -- сперва театром (он вызубрил весь
репертуар у Корша), а потом -- музыкой. Старшая сестра училась в
консерватории и собиралась, как вспоминал сам Шмелев, "кончать "на
виртуозку". Забравшись под фикус, мальчик часами слушал, как она играла
сложные пьесы -- Лунную сонату Бетховена или "Бурю на Волге" Аренского
(автобиографический рассказ "Музыкальная история", 1934). Неистовый
"музыкальный роман" кончился трагикомически. Мальчик послал Аренскому
написанное в состоянии "какого-то умопомрачения и страсти" либретто по
лермонтовскому "Маскараду", в полном убеждении, что маэстро положит его на
музыку. Но Аренский не удостоил его даже ответом, а текст стал гулять по
консерватории. Сестра и ее очаровательная подруга (для которой либреттист
придумал особенно выигрышные арии) преследовали Ваню "перлами" из его
сочинения:
Мы игроки, мы игроки…
Каки-каки Мы игроки!..
Гораздо важнее для юного Шмелева оказались первые опыты в
художественной прозе: "Вышло это так просто и неторжественно,-- вспоминал он
в автобиографическом очерке 1931 года "Как я стал писателем",-- что я и не
заметил. Можно сказать, вышло это непредумышленно. Теперь, когда это вышло
на самом деле, кажется мне порой, что я не делался писателем, а будто всегда
им был, только -- писателем "без печати". В первом классе гимназии он носил
прозвище "римский оратор" и был прославленным рассказчиком, специалистом по
сказкам.
Страсть к "сочинительству" была необоримой. И некую светлую
побудительную роль, безусловно, сыграл А. П. Чехов (очерки 1934 года "Как я
встречался с Чеховым"). Образ его легкой, но незабываемой тенью вошел в
память маленького гимназиста. Случайные встречи через много лет стали
казаться Шмелеву судьбоносными в выборе пути писателя -- страдальца,
заступника народного.
Чехов остался на всю жизнь его истинным идеалом. Но были и другие
влияния, пробуждающие творческое начало. В гимназических буднях, где
большинство педагогов отталкивало мальчика своей рутиной, казенным
формализмом, воистину светлым лучом выделялся преподаватель словесности,
"незабвенный" Федор Владимирович Цветаев. Пятиклассник Шмелев получил
наконец свободу: пиши как хочешь!
"И я записал ретиво "про природу",-- вспоминал Шмелев.-- Писать
классные сочинения на поэтические темы, например -- "Утро в лесу", "Русская
зима", "Осень по Пушкину", "Рыбная ловля", "Гроза в лесу"…-- было одно
блаженство". Это было совсем не то, что задавалось раньше: не "Труд и любовь
к ближнему как основы нравственного совершенствования" (…) и не "Чем
отличаются союзы от наречий".
Кто знает, быть может, если бы не Цветаев, мы не знали сегодня
замечательного писателя Шмелева…
"Плотный, медлительный, как будто полусонный, говоривший чуть-чуть на
"о", посмеивающийся чуть глазом, благодушно, Федор Владимирович любил
"слово": так, мимоходом будто, с ленцою русской, возьмет и прочтет из
Пушкина… Господи, да какой же Пушкин! Даже Данилка, прозванный "Сатаной",
и тот проникался чувством.
Имел он песен дивный дар
И голос, шуму вод подобный,--
певуче читал Цветаев, и мне казалось, что -- для себя.
Он ставил мне за "рассказы" пятерки с тремя иногда крестами,-- такие
жирные! -- и как-то, тыча мне пальцем в голову, словно вбивал в мозги,
торжественно изрек:
– - Вот что, муж-чи-на…-- а некоторые судари пишут "муш-чи-на", как,