Ночь на реланиуме, утро в прострации.
— Ну, скажи мне всю правду, — умоляет она. — Нет ничего такого, что я не могла бы не принять от тебя.
Делаю последнее сдерживающее усилие — и рассказываю все. Настя никак не реагирует, просто онемела, а я уже не могу остановиться…
Зеленые глаза смотрят в одну точку мимо меня, тонкие губы дергаются, произнося только три слова:
— Ты меня убил.
Идиот! Забыл, что она еще маленькая для подобных истязаний! Это третья твоя дочь, и ты ее предал не как муж, а как отец-отступник! И к тому же ей сейчас в школу уходить. Вот и уйдет.
С балкона смотрю на ее поникшие плечи, укороченные рыжие волосы — вчера постриглась, а я не заметил сразу. Она не оборачивается.
Звонит из школы:
— Изабелла Львовна придет за моими вещами, я переезжаю к маме.
Вещей немного, но собрать их у меня не было сил. Соседка со второго этажа сама сделала это по моей просьбе. Она же вызвала неотложку.
«Микроинфаркт», как все слова, начинающиеся с «микро», для моего слуха звучит довольно спокойно — все-таки не «макро». В общем, не тот диагноз, чтобы долго распространяться о подробностях пребывания на больничной койке. Скажу только, что это не четвертое управление, где я симулировал в юные годы, а вполне народное лечебное учреждение, где самые тяжелые больные лежат в коридоре — поближе и к дежурной медсестре и к моргу.
Я же в нескучной палате на пять человек и уже доступен для посещения. Приходят мать, братья. Алешка уже успел дважды наведаться — сначала с Леной, а потом с Катькой. Светлана из Института Речи прорезалась: трогательно, конечно, но пришлось выслушивать эпопею о коварстве и лихоимстве нового директора, разоряющего научное гнездо, сдавшего два этажа из трех в аренду жуликам, строящего себе двухэтажные хоромы в Рублеве, а зарплату сотрудникам зажавшего. Ну, а чего вы, собственно, от него ждали? Здесь два этажа — в минус, там — в плюс, — закон сохранения действует по-прежнему. А вы еще свои статьи добросовестно начинаете с цитат из его дуроломной монографии о «языковой ментальности» или что там у него? Честное слово, Маркса и Ленина не так унизительно было цитировать: все-таки они были люди грамотные, отчасти остроумные, не лишенные лингвистической жилки — Ильич тот довольно грамотно защищал французский глагол «будировать» от неправильного употребления. И вот вы сбросили оковы коммунизма, чтобы поклониться мелкому усатому таракану из партноменклатуры четвертого сорта. Впрочем, что я на Свету-то наезжаю — она как раз не такая, и, судя по всему, в институте Недолго еще продержится.
— Тут один странный молодой человек приходил, — сообщает мрачноватая, изможденно-худощавая медсестра, прилаживая капельницу. — Подробно расспросил, как ваше состояние и все такое. Я говорю: да вы пройдите к нему в палату. А он даже как будто испугался и быстро-быстро так к выходу.
— Как выглядит?
— Плечистый такой, коротко стриженый, в кожаной куртке. Качок одним словом.
Ну, я понял: это, конечно, Егор, приходивший по заданию Насти. Значит, она с ним: опять отдает свои силы слабейшему. Как бы успокоить медсестру, объяснить, что это не был посланец мафии, что убивать меня с пистолетами и автоматами сюда не прибегут? А вот Деля никакого интереса не проявила к отцу своего ребенка. Что же получается: мавр сделал свое дело?
Ревнивые мысли перемежаются дремотой. Клочки воспоминаний переходят в полусон, когда ты вроде бы и сам выбираешь тему, а она начинает варьироваться иррациональным соавтором, мало заботящимся о мотивированности переходов. На пороге палаты вдруг появляется Тильда, да еще такая юная, какой я ее знать просто не мог. Значит, все-таки ошиблись врачи и передо мной сейчас начнет выстраиваться заключительная панорама моей потерянной жизни со всеми ее участниками? Ну что, простила ты меня наконец за заурядную и довольно типичную для полумальчика-полумужчины оплошность, расколовшую такую волшебную нашу жизнь? А она будто и не понимает, о чем речь идет, и почему-то утверждает: «Я Груша». И добавляет в порядке пояснения: «То есть Феня».
Боже мой, да это все еще жизнь, с ее природной, щедрой и надежной реалистической логикой. Нет, не пришло пока время предсмертного символизма… И это не призрак, а моя старшая дочь, немножко изменившаяся за последние девятнадцать лет: росточка изрядного, не худая, но волосы по-прежнему светлые, а глазки детские и голубые.
— Как ты меня нашла?
— Бабушка дала мне адрес и номер телефона. Я звонила-звонила, потом пошла туда. Когда нажимала клавиши домофона, подошла Изабелла Львовна со второго этажа, она мне все рассказала, назвала номер больницы.
Выясняется, что Феня, постепенно переименованная в Грушу, проучившись год в американском университете, выпросила стажировку на год в Москве. Бабушка ее сопроводила, на днях улетает обратно, а Груша остается в кутузовской квартире, половину которой занимают сейчас американцы, люди симпатичные, но по-русски с ними не поговоришь…
— Вот тебе ключи от твоей самой первой квартиры. И там ты мне, когда я выпишусь, обо всем исключительно по-русски расскажешь. Идет?
Когда-то я дал тебе жизнь, а теперь ты дала ее мне — в момент, когда все остальные источники иссякли. Некого было больше ко мне послать, и тот, в кого только и можно и надлежит верить, — спасиБо, спасиБо — забросил тебя на московскую территорию. Мы с тобой успели вместе исходить пока незначительную ее часть, но уже свернули однажды с бульвара в переулок к Меньшиковой башне, посидели на скамейке у входа в храм, постояли внутри. Первый раз я пришел сюда с твоей матерью в семьдесят втором, потом приходил еще с двумя женщинами — без умысла, как-то само собой это получалось. Без тебя я долгое время не приближался к этому чувствительному месту, даже по четной стороне Чистопрудного избегал проходить, боясь боли. А когда пришли туда с тобой, то это место сказало мне, что они все от меня никуда не делись, во мне онђ — втроем — сидят глубоко и надежно, хотя и оказался я им всем не нужен. Но тебе-то буду нужен всегда, во всяком случае в пределах моей недлинной жизни.
По вечерам ты не можешь оторваться от русскоязычного телевизора, засиживаясь заполночь на левой, женской половине раздвинутого дивана и часто здесь засыпая. Через несколько минут пробуждаешься и переходишь досыпать в свою комнату. Я бы переставил туда к тебе этот для меня самого малоинтересный электронный прибор, но боюсь тебя обидеть, к тому же мы много разговариваем в эти часы, и я получаю особое удовольствие от того, что, как Робинзон Пятнице, сообщаю тебе достаточно первичные и элементарные сведения о нашей стране. Ты, как говорится, с любопытством иностранки узнаешь о существовании Никулина, Пугачевой, Евтушенко, а я ищу самые короткие и быстрые слова, чтобы объяснить, почему эти лица мелькают на экране чаще, чем другие. Но на завтра у нас, слава Богу, есть альтернатива телевидению. Будут в гости к нам Аня и Борис Смеянов. Кто они такие?
Аня — журналистка. Она приходила в институт года три назад изучать мои энтузиастические мечты и проекты. Просидела тогда она у меня часа два, расспрашивая обо всем, сначала под диктофон, а когда он вышел из строя (хозяева новых газет бросают огромные деньги на презентационные выпивки с дорогой закуской, элементарной же техникой своих работников обеспечить не могут), уже просто так. Никакого газетного материала, насколько я помню, из этого не получилось, но она начала мне звонить уже без информационных поводов, по домашнему телефону, а потом, в период между Делей и Настей, я пару-тройку раз приглашал ее домой. Нет, одну не случалось, всегда в сочетании со Смеяновым, — так уж сложилось исторически.
А со Смеяновым я еще раньше познакомился, в магазине «Академкнига». Стою у прилавка, листая что-то, и вдруг слышу за спиной, как некто вслух озвучивает мою фамилию и название последней моей книжки. «Прошла уже», — нелюбезно ответствует продавщица. Оборачиваюсь, чтобы впервые в жизни увидеть настоящего своего читателя (приятелей и знакомых таковыми не считаю, тем более, что они и не очень меня читают, уважая книги только непрочитанные или нечитабельные в принципе). Человек этот мне сразу понравился: довольно молодой (по моим понятьям), массивный, матерый, упакованный в серо-зеленоватую хлопчатобумажную куртку с коричневым кожаным воротничком — не соцстрановская и не турецкая, со скандинавским акцентом курточка, — в целом же этакий красавец с ударением на последнем слоге; на лице при этом выражение неоднозначное — добродушие плюс некоторое ехидство. У меня с собой в портфеле случился девственный экземпляр, никому еще не надписанный, и я, разбираемый любопытством, к нему обратился: «Извините, не могли бы вы сказать, чем вам эта книга интересна?» Он смерил меня удивленно-ироничным взглядом, но после слов: «Дело в том, что я автор» — сразу же взял почтительный, без подобострастия тон и признался, что собирает все книги, в которых встречается слово «Окуджава», а тут как раз есть кое-что о языке последнего.